Цивилизация

22
18
20
22
24
26
28
30

Эта теория подтверждается многочисленными резными футлярами для дамского зеркальца и другими предметами домашнего обихода XIV века. Представленные на них сюжеты вращаются вокруг любовной игры, и кульминацией ее служит «Осада замка Любви»: стоя на зубчатой стене, дамы из последних сил обороняются, в то время как их молодые поклонники неумолимо приближаются к цели. (Презабавная сцена в опере Россини «Граф Ори» не так уж надуманна с точки зрения исторической правды.) Наверное, не лишним будет уточнить, что никто из участников флирта о браке не помышлял, в точности как сегодня. Пресловутый брак по любви – изобретение чуть ли не конца XVIII века. Средневековые браки решали исключительно вопросы собственности, а всем известно, что брак без любви означает любовь вне брака.

В общем, напрашивается вывод, что культ Девы Марии возник неспроста. В контексте вышесказанного это малость отдает богохульством, но ничего не поделаешь: знакомясь со средневековой лирикой, то и дело теряешься в догадках, кому адресованы любовные излияния поэта – его земной возлюбленной или Пречистой Деве. Вершиной всего, что написано об идеальной любви, является квазирелигиозная «Новая жизнь» Данте: кто, как не Беатриче, знакомит Данте с Раем?

Исходя из этих соображений, мне кажется допустимым провести параллель между культом идеальной любви и дивной, изысканной красотой мадонн XIII века. Какие создания сравнятся с прекрасными девами, вырезанными из слоновой кости в эпоху готики? Насколько вульгарно выглядят рядом с ними первые красавицы других эпох, когда женщину тоже поднимали на пьедестал, как, например, в Венеции XVI века! Конкуренцию им могли бы, наверное, составить лишь пленительные женские образы Боттичелли и Ватто. Утонченной красоте женского облика вторил и новый ритм, а вместе они создавали чарующий новый стиль. Существует гипотеза, что изящество позы готической Мадонны обусловлено природным изгибом слоновьего бивня. Может быть, но банальной практической необходимостью этот текучий непрерывный ритм не объяснишь. Так, на резной пластине «Жены-мироносицы» музыкальной гармонией связаны уже две женские фигуры.

Спрашивается, действительно ли в XIV веке благородные дамы были столь изысканно-прекрасны?

Трудно сказать, поскольку представление о собственно портретном изображении сформировалось только к концу этого столетия. Но нет сомнений в том, что именно такими хотели видеть их и поклонники, и даже мужья. Тем удивительнее узнать, как обходились современники с этими волшебными созданиями. До нас дошло руководство по обращению с женщинами (точнее – по воспитанию дочерей), написанное в 1370 году французским рыцарем Жоффруа де Латур-Ландри. Его сочинение было настолько популярно, что вплоть до XVI века считалось чем-то вроде учебника; печатное издание на немецком языке проиллюстрировано гравюрами Дюрера[30]. Так вот благородный рыцарь – добрейшей души человек, по отзывам знавших его людей, – описывает, как наказывать провинившихся: строптивицу надобно поколотить, лишить пищи, оттаскать за волосы… Сдается мне, слабый пол не оставался в долгу. Судя по их самоуверенным улыбкам, женщины готической эпохи умели постоять за себя.

Жены-мироносицы. Резная кость. Ок. 1320

Куртуазной любви посвящались не только лирические баллады, но и длинные – очень длинные! – повествования в прозе и в стихах. И тут впору вспомнить еще об одном свойстве, привнесенном в европейское сознание готическими столетиями: я имею в виду комплекс идей и эмоций, сгруппированных вокруг понятия «романтика» (от «роман» в значении «романтическая», или любовная, история). Дать сколько-нибудь четкое определение не представляется возможным, поскольку сама природа романтизма, так сказать, бежит определенности. Скорее всего, «роман» – изобретение даже не готического, а романского периода, на что указывает и само слово, и возник этот жанр в южных областях Франции, где память о римской цивилизации не окончательно сгинула под наслоениями намного более фантастических образов сарацинской культуры. Так или иначе, рыцарские романы готической эпохи, от сочинений Кретьена де Труа в XII веке до Томаса Мэлори в XV, – с их аллегориями и персонификациями, нескончаемыми странствиями и ночными бдениями, чарами и тайнами, нанизанными на канву куртуазной любви, – стали очень характерным слагаемым средневекового мировоззрения. Достаточно напомнить, что на протяжении двух столетий «Роман о Розе», наряду с Боэцием и Библией, был самой читаемой книгой в Европе. В наше время все изменилось: сегодня я мог бы по пальцам перечесть тех, кто осилил этот неподъемный роман в стихах, если не брать в расчет соискателей ученой степени. Но невозможно отрицать колоссального влияния рыцарских романов на литературу XIX века – в них черпали вдохновение, в них находили убежище. Особенно это справедливо в отношении Англии: назову лишь «Канун Святой Агнессы» и «La Belle Dame sans Merci»[31] Китса и «Королевские идиллии» Теннисона. А самое очевидное произведение в этом ряду – грандиозный музыкальный шедевр конца XIX века, опера Вагнера «Тристан и Изольда». Так что читаем мы готические романы или нет, они до сих пор занимают важное место в мире нашего воображения.

Величайшими покровителями искусства и науки в эпоху готики были четыре родных брата: французский король Карл V (кстати, его длинный нос – одна из первых известных нам неидеализированных черт внешности коронованных особ); Филипп, герцог Бургундский, – самый хитрый, честолюбивый и в конечном счете могущественный из братьев; Людовик, герцог Анжуйский; и Жан, герцог Беррийский. Все четверо – щедрые меценаты, знатоки искусства и архитектуры, библиофилы, коллекционеры. Но только для герцога Беррийского искусство составляло смысл жизни. По натуре герцог был типичный бонвиван и не слишком обременял себя куртуазным кодексом, держась в отношении женщин простой теории: «Чем больше, тем лучше – и не вздумайте говорить правду». На одной миниатюре в книге, выполненной по заказу Жана Беррийского[32], апостол Петр принимает его в Рай, судя по всему без лишних формальностей (подданные герцога, которых он немилосердно обкладывал налогами, могли бы воспротивиться). Жан Беррийский воздвиг несколько удивительных, сказочно-филигранных замков, подробно запечатленных живописцем-миниатюристом Полем Лимбургом, и заполнил их картинами, гобеленами, ювелирными украшениями и драгоценными безделицами. Я не буду останавливаться на его знаменитой «коллекции» медведей и собак, хотя полторы тысячи псин – это чересчур, даже для меня. Замки канули в Лету вместе с медведями и собаками, гобелены поела моль… все, кроме серии шпалер из Анжерского замка, вытканных для Людовика Анжуйского[33]. Но кое-какие сокровища уцелели: номинально это реликварии, но фактически очаровательные и очень дорогие игрушки, глядя на которые можно уловить аромат того далекого, скорого на выдумку, утопающего в роскоши мира.

Из богатейшего собрания Жана Беррийского до нас дошли главным образом рукописные книги, которые характеризуют герцога как «мецената-творца»: он не просто умел найти среди художников своего времени самых одаренных, но побуждал их прокладывать новые пути в искусстве. У его брата Карла V тоже была обширная библиотека, однако король ценил в книгах познавательность, а иллюстрировали их заурядные придворные ремесленники. Настоящие же художники из круга герцога Беррийского умели почувствовать и выразить самый дух эпохи. Так что они поведали нам о цивилизации в конце XIV века? Прежде всего то, что и сто лет спустя изысканная утонченность века XIII никуда не исчезла – пережив и «черную смерть», и Столетнюю войну, и спорадические революционные попытки модернизировать экономический уклад, – не только не исчезла, но приобрела подлинно интернациональный масштаб. Чарующий новый стиль готической резьбы по кости со временем становился все изысканнее, изнеженнее и, с позволения сказать – или говорить так уже непозволительно? – женственнее. Упругость и нерв, присущие искусству начала XIV века, после 1380 года сошли на нет – их место, в порядке компенсации, заняла преувеличенная утонченность. Ну какая глубина чувств открывается нам в миниатюре «Шут» Жакмара де Эдена?

В том же ключе исполнен портрет коленопреклоненного герцога, который возносит молитву Мадонне с Младенцем[34], хотя заботят его сугубо земные дела. Да и Мадонна погружена в свои мысли, ей не до него. Мягкие извивы ее одежд – словно символ добросердечия и многосложных, потаенных раздумий.

По воле случая этот тип композиции можно видеть на сохранившемся до наших дней английском королевском портрете – так называемом Уилтонском диптихе. Ричард II изображен на нем вместе со своими святыми покровителями, которые представляют монарха Деве Марии. Небесная Царица проявляет несколько больший интерес, чем в случае с герцогом Беррийским, мало того – сопровождающие ее ангелы носят королевскую эмблему (белый олень). Как все здесь изысканно – и какими грубыми кажутся в сравнении с уилтонским последующие королевские портреты! Общеизвестно, что Ричард был злодейски убит и никакая любовь к искусству его не спасла: вот вам очередной пример того, как в Средние века цивилизация в одно окно влетала, а в другое вылетала.

Рукописные книги герцога Беррийского демонстрируют еще одну особенность человеческого сознания, сформировавшуюся за сто минувших лет: восхищенное внимание к живой природе – к цветам и листьям, зверям и птицам. Самое удивительное, что каждое природное явление средневековый ум воспринимал обособленно, в отрыве от других. Он в буквальном смысле не видел за деревьями леса. Еще в середине XIII века готические скульпторы-камнерезы начали охотно включать в декор цветы и листья: одним из ярких примеров поразительной наблюдательности и выразительности могут служить капители перед входом в соборный капитул в Ситуэлле[35]. А птицы – просто повальное увлечение эпохи. Им посвящены альбомы зарисовок, ими заполнены поля иллюминированных манускриптов. Если бы клирика XIV века спросили, чем вызвано такое несметное количество пернатых, он, возможно, ответил бы, что птица есть символ души, летящей ввысь, к Богу. Но это не объясняет нам, почему рисунки птиц выполнены с таким скрупулезным натурализмом. Я думаю, причина в другом: птицу стали воспринимать как символ свободы. В условиях феодализма и люди, и животные были прочно привязаны к месту, привилегией свободно перемещаться в пространстве обладали немногие – разве только художники да птицы. Птицы веселы, беззаботны, непочтительны и проворны, к тому же обладают легко распознаваемой маркировкой, чем не преминула воспользоваться средневековая геральдика.

Наиболее ранние манускрипты из собрания герцога Беррийского отражают упомянутую выше обособленно-символическую трактовку природы, когда различные цветы и деревья формально соседствуют друг с другом на плоской поверхности книжного листа. Но в середине своей меценатской карьеры герцог открыл самобытного художника, а скорее группу художников по имени Лимбург, которые в силу собственной гениальности увидели природу так, как видим ее мы, то есть как неотъемлемую часть единого визуального опыта. Вне всяких сомнений, до нас дошло лишь немногое из созданного ими, но по крайней мере об одной иллюминированной книге можно говорить с уверенностью, и это «Великолепный часослов» – одно из чудес мирового искусства. На миниатюрах, иллюстрирующих времена года, мужчины и женщины обрабатывают поля, сеют, жнут, боронят… Вон и пугало торчит на заднем плане…[36] Рассматривая эти миниатюры, ты вдруг осознаешь, что так повторялось из года в год, в тех же местах, с теми же орудиями труда – и в «темные» века (потому что хлеб нужен людям во всякие времена), и позже, практически без перемен, вплоть до последней войны.

Жакмар де Эден. Шут. Миниатюра. Ок. 1386. Псалтирь герцога Беррийского

Помимо картин крестьянской жизни средневековой Франции, иллюстрации часослова содержат красочный рассказ о жизни знати. И начинается он с изображения герцогского застолья. Вот сам хозяин, а вот и знаменитая золотая солонка, известная нам по описям его коллекций, и возле нее, на столе, две карликовые собачки. За спиной у герцога камергер ободряет робкого просителя (approche, approche)[37], и гости, включая кардинала, всплескивают руками, дивясь благодушию сеньора. Сцена битвы на заднем плане – всего лишь гобелен: герцог не любил воевать. На званом обеде дамы не присутствуют, но в апреле, как мы видим, они надевают «пасхальные шляпки» и снисходительно принимают легкий куртуазный[38]флирт, потому так и названный, что только у придворных было время на подобные милые пустяки. А в мае все водружают на голову венок из зеленых веток и едут кататься верхом. Мечта! Ну какое еще общество, в какие еще времена было столь обворожительно элегантно и беззаботно?

В ту пору французский и бургундский дворы были общепризнанными законодателями моды и манер для всей Европы. Еще тогда возник эталон благовоспитанности, не утративший своего значения в последующие века. В стихотворении «Молитва о дочери», написанном в 1919 году, Йейтс признается, что прежде всего желал бы привить ей учтивость (courtesy). И до сих пор первое, с чем у многих ассоциируется слово «цивилизация», лежит в этой плоскости. Что ж, манеры и обходительность – дело хорошее. Но оно касается исключительно настоящего, а для сохранения цивилизации этого явно недостаточно. Такое понимание свойственно узкому и статичному обществу, которое никогда не смотрит по сторонам и не заглядывает вперед, а потому может окончательно закостенеть в своем единственном стремлении – продлить комфортный для себя общественный порядок. Примеров сколько угодно. Великое и, в сущности, уникальное достоинство европейской цивилизации заключается как раз в том, что она неустанно развивалась и трансформировалась. В ее основе лежит не застывшее совершенство, но свежие идеи и творческое вдохновение: даже идеал куртуазности, как выяснилось, способен принять неожиданную форму.

В годы строительства северного портала Шартрского собора богатый молодой повеса по имени Франческо Бернардоне внезапно переродился. Надо сказать, он был (и навсегда остался) образцом куртуазности, ибо с юности проникся французскими идеалами рыцарской чести. Однажды веселый франт повстречал худо одетого странника и в порыве сочувствия снял с плеча дорогой плащ и отдал бедняге. Ночью ему приснился вещий сон – будто бы Господь повелел ему: «Рушащийся дом мой обнови!» Спустя некоторое время Франческо принялся раздавать свое имущество и так в этом преуспел, что его отец, зажиточный торговец в итальянском городе Ассизи, прогневался и отказался от сына. Тогда Франческо скинул с себя последние дорогие одежды и объявил, что отныне ничем не желает владеть – ничем! Епископ Ассизский прикрыл его наготу своей мантией, а после распорядился выдать ему старый плащ, и Франческо, напевая французскую песенку, отправился в лес.

Следующие три года он прожил в ужасающей нищете, заботясь о прокаженных, которых повсюду хватало в Средние века, и собственноручно восстанавливая ветхие заброшенные церкви (вещий сон он понял буквально). Как-то раз служивший мессу священник произнес: «Не берите с собою ни золота, ни серебра, ни меди в поясы свои, ни сумы́ на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха»[39]. Надо думать, Франческо и раньше не единожды слышал эти слова, но в тот день они запали ему в душу. Он отбросил свой посох, снял с ног сандалии и босой пошел бродить по окрестным холмам. Все его поступки указывают на то, что он буквально следовал евангельским призывам, переводя их на язык рыцарской поэзии и милых его сердцу песен трубадуров. Своей прекрасной дамой он избрал Бедность, и каждый новый подвиг самоотречения был данью его беззаветной любви к ней. Почему? Отчасти потому, что он по опыту знал, как развращает людей богатство; отчасти потому, что быть богатым среди бедняков неприлично.

Святого Франциска (как мы теперь уже можем его называть) сразу признали религиозным гением, величайшим, добавлю я, за всю историю Европы. И когда он с первыми двенадцатью учениками добился аудиенции у папы Иннокентия III, самого могущественного политика Европы (и, разумеется, истинного христианина), понтифик разрешил ему создать монашеский орден. Папа проявил исключительную прозорливость, ведь Франциск был всего-навсего мирянин, не сведущий в богословии, к тому же и сам он, и его спутники-оборванцы до того возрадовались свиданию с папой, что пустились в пляс. Ничего себе картинка! Жаль, ее не потрудились запечатлеть первые иллюстраторы францисканской легенды.

Наиболее убедительно история святого Франциска отображена в произведениях художника сиенской школы, известного нам под именем Сассетты. Хотя жил этот мастер много позже Франциска, рыцарско-готическая традиция надолго – как нигде больше в Италии – задержалась в Сиене, наполнив яркие, жизнеутверждающие образы Сассетты каким-то особым, таинственным лиризмом, по сути своей более францисканским, нежели тяжелое глубокомыслие Джотто. Тем не менее авторитетом пользуются работы Джотто, и не только потому, что создавал он их на сто пятьдесят лет раньше, то есть ближе ко времени святого Франциска, но и потому, что ему и художникам его круга доверили расписывать знаменитый храм в Ассизи. Конечно, если иметь в виду наиболее поздние и – как бы это сказать? – наименее поэтические, что ли, эпизоды из жизни святого, где гуманистическая наполненность Джоттовых фресок абсолютно уместна, то здесь Сассетта не может с ним соперничать. На мой взгляд, главная неудача Джотто – образ самого святого Франциска. Его Франциск всегда излишне суров и властен, без проблеска радости, которую святой ценил почти так же, как обходительность. К слову сказать, о его внешности мы не имеем ни малейшего понятия. Самое раннее его изображение, сделанное, по-видимому, вскоре после его кончины, – это эмалевая миниатюра на французской (ну разумеется!) шкатулке. Самый известный из ранних живописных портретов приписывают кисти итальянского художника Чимабуэ[40]. Выглядит он довольно правдоподобно, только, боюсь, полностью переписан и позволяет судить лишь о том, каким представляли себе святого Франциска в XIX веке.