Пятая мата

22
18
20
22
24
26
28
30

К Рожкову на обласке плыть. В Причулымье путевая дальность не пугает. Поселки и деревни по берегам реки стоят не часто, какие-нибудь двадцать верст, хоть водой, хоть пеше почти и не считаются за дорогу. Недаром пели соседские, обские, остяки, когда пароходов еще мало ходило:

Как я сяду в обласок, Поплыву я в Каргасок…

А Каргасок этот, где брат или сват живет, может, километров за сто…

Путь Романову недолгий: три чулымских колена, три песка или три поворота реки. У Тихона обласок отменный, поискать такой. Востроносый, ходкий и, само собой, легкий. Когда надо взвалит его на плечо и несет от двора к Чулыму.

…Плыл по течению, правил бегучими стрежневыми струями. Легко вскидывал тонкое, чуть изогнутое весло, опускал его в воду наизворот, по-остяцки.

Августовское солнце припекало спину почти как в июльские жары. Глядя на высокие берега, заметил Романов, что идет в Причулымье осень. Уже протягивалась желтизна в листве приземистых сибирских берез, уже совсем закраснелась калина и сильно подпирала бурые, осевшие стога сена луговая отава, а в темных заводях плавно хороводился ржавый таловый лист.

На Фомину заимку приплыл рано, чуть за полдень. В деревне было тихо и пусто. Редко поставленные, просторные дома прятались за гущей старых черемух. Две широкие улицы заростали, на низкой щетине травы, белыми хлопьями, замерли пригретые солнцем гуси.

Председатель колхоза оказался дома, лежал в прохладных сенях под ситцевым пологом.

— А, здравствуй, здравствуй, коли не шутишь! — разглаживая ладонью мятое после сна лицо, лениво отозвался Рожков. Он встал и начал надевать на себя линялую армейскую гимнастерку.

Зашли в дом. Было в нем солнечно, нагрето и весело от пестрых домотканых половиков. Малиново полыхали на чистых скобленых подоконниках герани и фуксии.

Романов выложил из мешка хлеб. Рожков замахал на него руками:

— Куда ты опять?! Ведь просил, не надо!

— Так, союз серпа и молота… — мягко пошутил Тихон. — У тебя, знаю, жена картошку в квашню кладет… Бери, ребятам привез. А мне наложи шишек. Вот баш на баш и выйдет!

— Шишек можно, сёгоды радуется сердце в кедрачах. Вчера ребятишки маленько посшибали, покалили в костре… Слушай, хошь чебаков сжарю? — запросто спросил Рожков.

— Не откажусь, пошто откажусь… — весело боднул головой Романов. — А Марья твоя где?

— Где ей быть — робит! И детва на покосе. Сёдни кончаем с колхозной греблей. Я вот два дня покидал на стога, а ныне — ша! Лапость натрудил, боюсь не отворилась бы рана. Даве на телеге с елани привезли.

Рыбу жарили и ели на дворе. Там у Рожковых стояла летняя печурка, а возле нее, сколоченный из тесин, столик. Вместо чая хозяин заварил листья смородины. Потягивали с блюдец зеленую, сильно пахучую воду, и Рожков, тыча толстым пальцем в гостя, говорил:

— Это, конешно, Тихон… Поохотись, могу я и зерна со склада домой принесть, и тот же мосол мясной… За небольшим дело встало: хотело не захотело! Мы с тобой лясы точим не впервой, так я уж признаюсь как на духу… Это до войны я ворюгой-то был. Считай, с тридцатого года то на ферме, то на складах заведовал — обнаглел! Жрал, пил, ну и все прочее вытворял… Айда в холодок, чай лицом выпирает!

Рожков накрыл полотенцем сковородку, стаканы от мух и, сильно прихрамывая, заковылял к скамейке, что стояла в тени задней стены дома. Был председатель задумчив и даже строг худым жестким лицом. Он закурил цигарку, сыпал под ноги горящую крупку плохо рубленного самосада.

— Вот, таким-то фертом, Тиша, и жировал я до войны. И что ты думаешь? А радовался, что сыто живу, что катаюсь как сыр в масле. Фронт меня перебуторил! Сказать ли… Замечаю, многим война перевертыш, вроде как экзамен устроила. И многих, знаю, очистила, как зерно от половы…

Романов помнил о заботе, с которой приехал, однако не заикался о ней. Такой уж старый домовый порядок: молчи гость, пока не выговорился хозяин.