Луиза, у которой была в Хонивеле любознательная тетка, с тактичными промежутками снабжала меня сведениями о житье Беллы. Одним весенним днем 1949 или 1950 года, после делового свидания с Горацием Пеппермиллом, я остановился у винной лавки в придорожном торговом центре в Роузделе и уже собирался выехать со стоянки, когда увидел Аннетту, склонившуюся над детской коляской напротив бакалеи на другой стороне торговой площади. Что-то в ее наклоненной шее, в горестном внимании, в едва обозначенной улыбке, обращенной к сидевшему в коляске ребенку, пронзило мою душу такой болью сострадания, что я не мог устоять против того, чтобы ее не окликнуть. Она повернулась ко мне, и прежде чем я успел произнести какие-то сумбурные слова — слова сожаления, отчаяния, нежности, — она покачала головой, не позволяя мне подойти ближе. «Никогда», — проговорила она, и у меня не хватило духу разобрать, что именно выражало ее бледное, искаженное лицо. Вышедшая из магазина женщина поблагодарила ее за то, что она присмотрела за маленькой незнакомкой — бледненьким и худосочным ребенком, казавшимся почти столь же враждебно настроенным, сколько и Аннетта. Я поспешно воротился на стоянку автомобилей, кляня себя за то, что не сообразил, что Белла теперь уже не младенец, а девочка лет семи или восьми. Влажно-лучистый взгляд ее матери преследовал меня несколько ночей кряду; я чувствовал себя настолько плохо, что даже не смог пойти на пасхальную вечеринку к одним из моих квирнских друзей.
Во время этого или какого-то другого периода удрученности я как-то раз услышал звонок в дверь, и моя негритянка-горничная, маленькая Нефертити, как я своенравно прозвал ее, поспешила впустить гостей. Выбравшись из постели, я прижался своей голой плотью к холодному подоконнику, но не успел углядеть входившего или входивших, как я ни высовывался под шумный весенний ливень. Свежесть цветов, цветочные кусты и ковры напомнили мне какой-то другой день, другое окно. Я увидел часть глянцевито-черного автомобиля Адамсонов по ту сторону садовых ворот. Оба? Только она? Solus rex?[161]Увы, оба, судя по голосам в прихожей, летевшим ко мне сквозь мой сквозистый дом. Старина Джерри, не терпевший излишних восхождений по лестницам и патологически боявшийся инфекций, остался в гостиной. Шаги и голос его жены поднимались ко мне наверх. Несколько дней тому назад мы в первый раз поцеловались на кухне у Ноутбока: искали лед, нашли пламя. У меня были веские основания надеяться, что интермедия перед обязательной сценой будет короткой.
Она вошла, поставила две бутылки портвейна для больного и стянула свой влажный свитер через спутавшиеся, каштаново-русые, лилово-русые локоны и голые ключицы. С художественной точки зрения, строго художественной, она была, смею сказать, самой красивой из трех главнейших возлюбленных в моей жизни. У нее были поднятые кверху тонкие брови, сапфировые глаза, фиксирующие (это то самое слово) постоянное изумление земного рая (боюсь, единственного, что ей доведется изведать), ярко-розовые скулы, свежие, как бутон розы, губы и прелестный впалый живот. Скорее, чем ее муж, хороший читатель, успел пробежать две колонки текста, мы «наставили ему рога». Я надел синие широкие брюки и розовую рубашку и спустился за ней вниз.
Ее муж, погрузившись в глубокое кресло, читал лондонский еженедельник, купленный в торговом центре. Он и не подумал снять свой жуткий черный плащ — безразмерную клеенчатую мантию, вызывавшую в воображении образ кучера дилижанса под хлещущим дождем. Теперь он хотя бы снял свои чудовищные очки. С характерным клокотаньем он прочистил горло. Его багровые толстые щеки и двойные подбородки задрожали, когда он взялся за тяжкую ношу осмысленной речи.
Джерри. Читал ли ты эту рецензию, Вадим
Вадим. Хочешь что-нибудь выпить? Поднимем за него тост и отправим на погост.
Джерри. А ведь он, вообще-то, прав, знаешь ли. Это твоя худшая вещь. Chute complète, как он говорит. Знает французский к тому же.
Луиза. Никакой выпивки. Мы спешим домой. Давай-ка выбирайся из этого кресла. Попробуй еще разок. Возьми свои очки и газету. Хорошо. Au revoir, Вадим.
Как же все это было не похоже, размышлял я, на утонченные адюльтеры в замках моей ранней молодости! Где романтический трепет от пойманного взгляда новой возлюбленной в присутствии мрачного колосса — Ревнивого Мужа? Почему воспоминание о недавнем объятии не соединяется более с уверенностью, как бывало прежде, в следующем объятии, образуя неожиданную розу в пустом хрустальном фужере, неожиданную радугу на белых обоях? Что опустила та светская дама на глазах у Эммы в мужской цилиндр? Пишите разборчиво.
2
Сумасшедший ученый в романе «Эсмеральда и ее парандр» совмещает Боттичелли и Шекспира — одного с другим, — приписывая «Primavera» тот конец, который ожидал Офелию со всеми ее цветочками. Болтливая дама в «Ольге Репниной» замечает, что смерчи и наводнения по-настоящему потрясают только в Северной Америке. 17 мая 1953 года в нескольких газетах появилась фотография одной семьи, целой и невредимой, со всем скарбом — птичьей клеткой, граммофоном и другим ценным имуществом — сидящей снаружи, на крыше своей хибары, посреди Роуздельского озера. Другие газеты поместили фотографию маленького «форда», пойманного верхними ветвями отважного дерева, — с человеком внутри, мистером Бэрдом (Гораций Пеппермилл сказал мне, что знает его), все так же восседающим на водительском месте, оглушенным, ушибленным, но живым. Известного деятеля в Бюро Погоды обвинили в преступной задержке прогнозов. Когда пронесся ураган, пятнадцать школьников, приехавших осматривать коллекцию чучел животных, переданных миссис Розенталь, вдовой мецената, в дар роуздельскому музею, оказались в полной безопасности во внезапно наступившей тьме внутри этого прочного здания. Но коттедж на самом живописном берегу озера смыло прочь, и тела двух его утонувших жильцов так никогда и не нашли.
Мистер Пеппермилл, чьи природные способности не шли ни в какое сравнение с его юридической хваткой, предупредил меня, что буде я пожелаю отказаться от дочери в пользу ее бабки, проживающей во Франции, то придется уладить кое-какие формальности. Я преспокойно заметил, что миссис Благово — выжившая из ума калека и что моя дочь, которую приютила ее учительница, должна быть доставлена этой особой в мой дом ТОТЧАС. Он сказал, что сам привезет ее в начале следующей недели.
Оценив и пересмотрев каждый параграф дома, каждые скобки его обстановки, я решил разместить ее в бывшей спальне спутницы покойного Ландовера, которую он, смотря по настроению, называл то своей сиделкой, то невестой. То была очаровательная комната, восточнее моей собственной, с сиреневыми бабочками, оживлявшими обои, и широкой, низкой, отделанной оборками кроватью. Я расселил на белой полке Китса, Йейтса, Кольриджа, Блейка и четырех русских поэтов (в новой орфографии). Хотя я и говорил себе со вздохом, что она, без сомнения, предпочтет бульварные книжки с картинками моим драгоценным, осыпанным блестками мимам с их волшебной палочкой из раскрашенного дерева, я ощущал себя несвободным в своем выборе тем, что среди орнитологов зовется «инстинктом декорирования». Сверх того, отлично зная, насколько важен сильный и ясный свет для чтения в постели, я попросил миссис О’Лири, свою новую домработницу и повариху (одолженную у Луизы Адамсон, уехавшей с мужем в продолжительную поездку в Англию), ввинтить пару стоваттных лампочек в высокие светильники у кровати. На широком и устойчивом столе были привлекательно разложены два словаря, блокнот, будильничек и «Маникюрный набор для девушки» (купленный по совету миссис Ноутбок, у которой была двенадцатилетняя дочь). Это был лишь набросок, разумеется. Чистовая копия должна была появиться в положенное время.
Сиделка или невеста Ландовера мчалась к нему на помощь либо по короткому коридору, либо через ванную комнату, что находилась между двух спален: Ландовер был человеком солидной комплекции и его длинная, глубокая ванна была сущей отрадой пьяницы. Другая, более тесная ванная комната находилась восточнее спальни Беллы, и тут-то, изо всех сил напрягая память, чтобы подобрать верный эпитет между «сияющей» и «благоухающей», я по-настоящему пожалел, что моей утонченной Луизы не было рядом. Миссис Ноутбок ничем не могла помочь мне: у ее дочери, которая пользовалась грязноватой родительской уборной, не было времени на всякие дурацкие дезодоранты, а «пенку» она ненавидела. С другой стороны, пожилая, умудренная миссис О’Лири так и видела, будто наяву и в деталях, достойных фламандского живописца, кремы и пузырьки миссис Адамсон, заставляя меня прямо-таки изнывать по скорейшему возвращению своей хозяйки воскрешением в памяти этой картины, которую она затем мало-помалу упростила, но не опошлила, сохранив в ней лишь следующие основные предметы: огромную губку, большущий брикет лавандового мыла и превкусную зубную пасту.
Проходя еще дальше по ориентальной стороне дома, мы попадаем в угловую комнату для гостей (что над округлой столовой в восточной оконечности первого этажа); с помощью кузена миссис О’Лири, мастера на все руки, я преобразовал ее в толково оборудованную студию. Когда я закончил возиться с ней, она содержала: кушетку с кубовой формы подушками, дубовый письменный стол с крутящимся креслом, стальной шкаф с ящиками, книжную этажерку, «Иллюстрированную энциклопедию Клингзора[162]» в двадцати томах, цветные мелки, планшеты, карты американских штатов и (цитирую «Справочник школьника-покупателя» на 1952–1953 год) «глобус-мяч, который можно снять с подставки, так что любой мальчуган (или девочка) смогут держать земной шар у себя на коленях!».
И это все? Нет. Я приберег для спальни обрамленную фотографию ее матери (Париж, 1934), а для студии — цветную репродукцию картины Левитана «Облака над синей рекой» (то есть Волгой, недалеко от моего Марево), написанной около 1890 года[163].
Пеппермилл должен был доставить ее 21 мая к четырем часам пополудни. Надлежало чем-то заполнить послеобеденную бездну. Ангельски добрый Экс уже прочитал и оценил всю пачку экзаменационных тетрадей, но полагал, что я, быть может, захочу взглянуть на те несколько работ, что он скрепя сердце признал провальными. Он заходил накануне и оставил их внизу на круглом столе в круглой комнате, следующей после прихожей в западной оконечности дома. Мои жалкие руки так ужасно ныли и дрожали, что я с трудом мог перелистать эти жалкие cahiers. Арочное окно выходило на подъездную дорогу. Был теплый серый день. Сэр! Мне отчаянно нужен этот проходной балл. «Улисс» был написан в Цюрихе и Греции и потому-то содержит так много иностранных слов. Одним из персонажей «Смерти Ивана» писателя Толстого является пресловутая актриса Сара Бернар. Стиль Штерна очень сентиментальный и безграмотный. Хлопнула автомобильная дверца. Мистер Пеппермилл, с вещевым мешком в руке, шел позади высокой светловолосой девочки в синих ковбойских штанах, которая несла, приостанавливаясь, чтобы сменить руку, неповоротливый чемодан.
Безрадостные губы и глаза Аннетты. Стройная, но некрасивая.
Подкрепленный таблеткой сиринацина[164], я принял свою дочь и адвоката с безучастным достоинством, вызывавшим у импульсивных русских в Париже по отношению ко мне столько сердечной ненависти. Пеппермилл согласился выпить капельку бренди. Белла получила стакан персикового сока и шоколадное печенье. Я направил Беллу, показавшую мне ладони в вежливом русском жесте-намеке, в находившуюся при гостиной уборную — старомодный штрих архитектора. Гораций Пеппермилл вручил мне письмо от учительницы Беллы, мисс Эмилии Вард. Невиданный коэффициент умственного развития в 180 пунктов. Менструация уже установилась. Странное, чудесное дитя. Никто точно не знает, надо ли обуздать или, может быть, напротив, пришпорить столь рано проявившуюся гениальность. Я проводил Горация до половины пути к его автомобилю, борясь (успешно) с постыдным желанием сказать ему, как меня поразил присланный на днях его конторой счет.
«А теперь я покажу тебе твои апартаменты. Ты ведь говоришь по-русски?»