На всемирном поприще. Петербург — Париж — Милан,

22
18
20
22
24
26
28
30

Сальцано и Манискалько обменялись многозначительными взглядами.

— Затем?

— Затем, по заранее условленному знаку, крестьяне окрестных деревень возьмутся за оружие и бросятся на город.

— О, негодяи… Посмотрим, посмотрим. Достопочтенный отец, не можете ли вы назвать нам этих деревень?

— Говорили обо всех. Но в особенности о Фикарацци, Монреале, Карини[231].

— Отлично, отлично! Мы дадим этим деревням такой урок, которого они не забудут никогда. Продолжайте, достопочтенный отец, продолжайте.

— Восстание не ограничится одним Палермо. Тотчас же после него поднимутся другие города… Могу заверить ваше превосходительство, что заговорщики сильно рассчитывают на своих мессинских собратьев.

— О, я бы срыл ее до основания! Настоящее гнездо аспидов революции.

— А также катанских и сиракузских, — продолжал монах.

— Скажите, что известно вам относительно деревенских заговорщиков?

— Известно, что они соберутся в банды и будут сражаться врассыпную, как… забыл слово.

— Как гверильеры[232]?

— Да, именно.

— И вы говорите, что монастырь ваш наполнен этими разбойниками?

— Да, и сверх того — оружием и зарядами.

— А прочие монахи?

— Увы! Христианское милосердие все-таки не дает мне возможности оправдать их. Все они — заблудшие. Дьявол проскользнул в обитель и отравил братьев ядом некоторых идей… Дай Бог, чтоб Господь в своей неизреченной благости обратил их на путь истинный!

При этом добродетельный монах складывал руки, как во время молитвы, и со вздохом поднимал глаза к потолку.

— Но неужели же так-таки все монахи предают своего короля, всегда покровительствовавшего их интересам и даже надевающего в минуты покаянья монашескую рясу?

— Увы, это так! Все монахи Ганчи, все конспирируют, молодые и старые, послушники и постриженные. Мне хотелось бы умолчать об этом, но долг сильнее милосердия. Они поклялись…