На всемирном поприще. Петербург — Париж — Милан,

22
18
20
22
24
26
28
30

Он стиснул в своих руках горячую руку юноши и долго смотрел на него с такой нежностью, какую трудно было предположить в этом суровом конспираторе.

— Послушай, — сказал он. — Я пришел к тебе с предложением. По полученным из Палермо письмам видно, что некоторые патриоты замышляют там какую-то смелую попытку против бурбонского правительства. Я думаю, что присутствие хотя бы нескольких человек из гарибальдийцев сильно подняло бы дух палермитанцев. Если хочешь, я выхлопочу у генерала разрешение для тебя и двух-трех твоих товарищей принять участие в этом деле. Хочешь?

— О, конечно, хочу! — вскричал Эрнест, оживая. — Мне нужны опасности, дело, чтобы заглушить хотя отчасти то, что происходит у меня в душе. Я бесконечно благодарен тебе за твое предложение. Постарайся устроить всё завтра же.

— Хорошо. Гарибальди, вероятно, согласится. Палермитанцы не ждут ничего, но будут очень рады. Я дам тебе письмо к Мокарде и Розалино, которого ты встретишь в городе, если с ним чего-нибудь не случится.

— Я знаком с Розалино. Мы видались в Неаполе в прошлом году.

— Отлично. В таком случае вам легче будет сговориться. А теперь пройдем со мной по аванпостам. Мне нужно осмотреть передовую линию.

Они вышли. Свежий, благоуханный воздух ночи охватил их. Яркие звезды смотрели с высоты небосклона. Кругом всё спало. Только изредка раздавались в ночной тиши оклики часовых, перебегавшие по всей линии, и замирали где-то вдали.

Эрнест вернулся в свою палатку значительно успокоенный. Мрачное отчаяние его сменилось тихой грустью.

На другой день вечером из лагеря Гарибальди шли три человека. Один был в костюме маляра, а двух других по инструментам, которые болтались у них за поясом, и по забрызганному известью платью можно было принять за каменщиков. Первый был Роберт. В двух других легко было признать его неразлучного Валентина и Эрнеста. Они шли с бумагами горожан города Джирдженти, приглашенных для починки дома одним палермитанским купцом. У них находилось даже для удостоверения и самое письмо этого купца.

Роберт с радостью вызвался сопутствовать Эрнесту, потому что ничто так не очаровывало сангвинического художника, как перспектива опасностей, приключений и тревог, тем более, что о них он мог потом так красноречиво написать своей Далии.

Он был совершенно счастлив и беззаботно шел навстречу опасностям, нисколько о них не думая и интересуясь более красивыми видами. Ни один, даже самый подозрительный полицейский глаз не открыл бы ни малейших признаков беспокойства или озабоченности на его лице — по весьма простой причине: молодой артист совершенно искренно забыл, что он находится на неприятельской земле и что ежеминутно жизнь его висит на волоске.

Валентин, как добрый товарищ, готов был пойти в самый ад, лишь бы с хорошей компанией. Поэтому он тоже был совершенно весел и громко хохотал после всякой шутки Роберта.

Эрнест не смеялся и почти ничего не говорил. Но, будучи некоторым образом руководителем и главою своего маленького отряда, он исполнял все свои обязанности с какой-то механической бессознательностью. Он спрашивал, отвечал, отводил подозрения и даже обманывал полицейских хотя автоматически, но безукоризненно. Так же автоматически прислушивался он ко всякому мельком брошенному слову и точно так же делал из них заключения о настроении той или другой местности.

Действительно, то, что они видели и слышали, заслуживало иметь и не такого равнодушного наблюдателя. Земля, можно сказать, горела у них под ногами. Всюду только и слышались разговоры о Гарибальди и его сподвижниках. В устах народа они превратились в каких-то гигантов, которые могли перешагнуть моря, сдвинуть со своих мест утесы. О самом вожде народ суеверно рассказывал, будто пули не берут его и будто от его шпаги исходит такой блеск, что все бурбоны бегут при виде ее, объятые паническим ужасом. Молодежь всюду чистила старые заржавленные пики, алебарды и охотничьи ружья и уходила в горы, в мелкие, бесчисленные шайки партизан, появлявшихся повсюду. Ясно было, что восстание делается чисто народным.

«Через месяц мы будем в Неаполе», — думал про себя Эрнест.

Вечером следующего дня путешественники прибыли в Термини[310], где, под предлогом усталости, они пробыли до полудня, чтобы вступить в Палермо, когда стемнеет. Эрнест во время своих разъездов посетил несколько раз этот город и был известен в лицо многим из бурбонских ищеек. Поэтому он хотел воспользоваться темнотой, чтобы войти в город незамеченным.

Была уже ночь, когда они заметили с высоты пригорка весь усеянный огнями город. Они ускорили шаг и через четверть часа подошли к предместью Сан-Джованни. Необыкновенное движение поразило их с первого взгляда. Улицы глухого предместья, в эту пору обыкновенно совершенно пустынные, были переполнены то там, то сям полицейскими в высоких треуголках, очевидно за чем-то наблюдавшими.

Не придавая особенного значения этому обстоятельству, которое они считали простой мерой предосторожности в военное время, Эрнест и оба его спутника шли вперед, хотя опытный взгляд молодого человека не мог не заметить, что за ними издали следит какая-то темная фигура.

Подойдя к первой гостинице, на которой был намалеван уродливый пилигрим с какой-то лентой в руке вместо палки, путешественники постучались в дверь и попросили ночлега.

Хозяин подозрительно осмотрел их с ног до головы, бесцеремонно освещая их лица ручным фонарем, и, очевидно удовлетворившись осмотром, провел их в темную столовую. Но не успел он поставить на стол бутылку вина и положить кусок хлеба, как раздался сильный стук в дверь. Все вздрогнули.