— Отойди.
В длинной белой ночной рубахе с удивительным достоинством Федосья спустилась вниз на землю и босая остановилась перед сосновцами. Прямой, полный розового света открывался перед ней коридор в расступающейся толпе. Женщина молча шагала по этому коридору с большим красным цветком на белизне рубахи, и он, колыхаясь на груди, сверкал по краям тончайшим раскаленным золотом…
Только и хватило сил у гордой Федосьи на эти слова, на несколько считанных шагов, на ту тихую улыбку, с которой она глядела куда-то далеко поверх людских голов.
Ее подхватил Шатров.
Над Федосьей сгрудились, притушили горящую рубаху, все разом зашумели, вспомнили о фельдшере.
— В Колбино надо!
— Еще чево — коня гонять… — оборвала разговоры Иванцева и попыталась встать на ноги. — Сама оклемаюсь.
И затем, уже совсем обессиленная, тихо сказала Шатрову:
— Ты только… К тебе.
…В ограде Шатровых, куда бережно внесли Федосью, женщина снова попросила председателя:
— Жена, знаю, у тебя хворая, детва в доме, да и душно. В сени, в холодок положи. И пусть все уходят, нечево им…
Женщину положили на пол на раскинутую шубу. Шатров куда-то заторопился, принес темную бутыль, при свете фонаря залил ожоги густой маслянистой жидкостью, а потом накинул на женщину легкое одеяло.
— Ты что же, спала, что ли?
— Напилась травки, крепко спала.
— Как же это загорелось?
— Поди, теперь узнай. С улицы огонь пошел. От молнии, должно.
Тронутая заботой, Федосья тихо и горячо благодарила:
— Спасибо, уважил ты меня, Силаныч. Только напрасно озаботился — кончусь я нынче. Ты уж после похлопочи, помоги Алексею меня убрать… И прости, коли чево… Скажешь потом, у всех, мол, прощения просила. И за себя, и за мать, ежели кто давне недовольство противу нее таит. Иди, праздник я людям испортила. Потуши, пора уж мне привыкать к ночи…
Шатров задул фонарь, однако не уходил. Закурил и маялся случившимся.
Видно, забылась Иванцева и, только когда закашлялся от махорки Шатров, дала о себе знать. Говорила между стонами, голос ее совсем ослаб.