Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

Заговорил опять Ганюшка:

— Так, я о Сандалове. Сказывал тут Васька: жутко как мрут от голода там наши лишенцы. Почему их так плохо снабжают? Когда тут мы их облегчали, доводили до пролетарьята, думали — ништо, обрастут, заживут и там. А оно вона чево…

Варя ждала, что ответит отец.

У отца, оказывается, о другом заботушка:

— Напишу на Саралу, в органы, напомню, кто он такой, Сандалов.

Слышно, дед Савелий постучал ребровиной ладони по столешнице.

— Гляди-и, Ванька, еще одну могилу хошь добавить, а?!

Ганюшка опять глубоко вздохнул.

— Рассказывал Васька, как отец умирал в тайге. Такой кряж здесь ходил. Мы с ним вместях в Красной Армии служили. Не было лучше в полку запевалы. Как затянет эту… Ты, конек вороной, передай, дорогой, что я честно погиб за рабочих! Ага, плакали бойцы, так уж красиво, так жалобно пел Сандалов.

Гудел Савелий:

— Эх-хе-хе… В бедности, в безвестье были вы мужики как мужики. Пошто сейчас-то в свободе, в сытости так озлобились на своих же деревенских, так изгалялись над ними — спросите-ка себя по совести! Умом вы зашлись, активисты, какой непрощеный взяли грех на душу — такова на деревенских памятях не было. Ну, там кои постарше… А старики, а дети-то в чем перед вами, властями, повинны, их-то вы за что на погибель. Нет, будет всему вашему делу и оборот, так вам не сойдет, попомните мои слова, есть он Бог! Эх, кабы вам своим умом жить, а не чужой подсказкой…

… Слушала Варя, ворочалась на постели, терзалась страшно: жив ли там, в этом трижды клятом Нарыме, ее Митенька?!

3.

Опять вовремя корова не пришла: беги, лазай по кустам у Бежанки — твое это дело, Варя.

Замучились Синягины с коровой. То она переходница, то нынче ялова, не обгулялась. А к тому такая шатучая, что поискать. Днем-то она в стаде. Но теперь не прежне время — стадо пастух пригоняет рано, подоят бабы своих кормилиц и пускают их на волю. У других хозяев, как темнеть начнет, вертаются коровки, ложатся в улице у дома на плотный гусятник. А у Синягиных — летай вот по задворьям, ищи эту незагонную блудню.

Корова-коровушка… Давно ли первая мамкина заботушка. А теперь… Вот и не доится, еще долго будет ходить безмолочной, а молоко, а сметанка в дому, считай, без переводу. Несут матери, кто из подхалимства — теперь у двух председателей Совета и колхоза все и вся в кулаке, кто по старой памяти, по доброте душевной. Ну, а потом и Ганюшка помнит о Синягиных, носит доброхотные дани. Притащит масла, шутовски перед матерью согнется: «Облегчи, Галинушка!»

Как вот вспомнит об этом Варя, так и дыбнет у нее совесть. По новым-то уставам надо бы родителя, того же председателя колхоза и Ганюшку на чистую воду вывести, да вот не поворачивается язык у такой-сякой комсомолки. Ну, как восстать на родителя. Суды теперь стали строги: скинут мужиков с должностей, а то и посадят — запросто. И кто же будет в накладе? Только не мать, не дед Савелий, не малый братик Вовка, да и ей, Варваре, после всю жизнь носить в себе непрощеную вину: мила доченька-то отца родного за решетку упрятала!

… Там, выше увалов, небо еще светлое, трепетное, а тут, в мягкой чаше долины уже густели и сырели зеленые сумерки, лишь местами вода в Бежанке, ловя отсветы высоких перистых облаков, горячо посверкивала на галечных перекатах. Но вот тихо погасла речка, светлая лента дороги, легкий белесый туман потянулся, все ширясь, все поднимаясь по речному понизовью, и странно, пугающе гляделись сейчас над этой пеленой черные верхи старых ветел.

Утишилась деревня, замер дол, только дергач одиноко, натужно скрипел у болотных мочажин.

Варя шла родной деревней с той строгой приглядкой, с которой она ходила теперь по ней. Вот их старый дом, да не дом вовсе — избеночка с заметным поклоном на улицу. Окошки смотрятся черными пустыми глазницами — умирает без хозяев жилье…Хотели его увезти на скотный двор колхоза, да недостроен еще тот двор. А тут, у старой черемухи, стоял домина Париловых — Митино родовое гнездо. Там вон, на взгорке, высились дома Табуниных и Сандаловых. На этом, правом же порядке, подряд четырех построев братьев Егоровых нет — свезены, как и амбары, на ферму. И место Глебовых пусто, их-то дом сволокли в МТС. Как же безжалостно выщерблена улица, как выкрошилась деревня! Самое крепкое, самое красивое сломали, развезли, и вот разом сиротски стихла, обредела она. Кой-кто из мужиков горько посмеивается, качает головой в тесном кружке: «Скоро, как дожгем кулацки заплоты и амбары, начнем тесать на щепу уж и свои домики. С бань, однако, начнем». Это мужики вот о чем: все вокруг стало колхозное, все нашенское — тащи, что безнадзорно стоит-лежит. Прошлую зиму топились таким вот способом, а что дальше палить в печах — дрова далеко, в хребте Саянском. Раньше как: у каждого две-три, а то и четыре запряжных лошади. Выписал ты дровишек в лесном ведомстве и вози, и нажваривай печь, плиту, железку ли… А теперь? А теперь-то своих коньков нет, колхозны же клячи всегда заняты и когда-то там председатель сжалится, даст подводу. Много ли на одной-то привезешь…

Варя свернула в переулок, шлепая по мягкой дорожной пыли, пошла к Бежанке. Тут, у моста, частенько ночевали телята и незагонные коровы. «Где-нибудь здесь наша красавица, — бодрила она себя. — В кустах, где же еще!» Но сколь ни кружилась вокруг лозняков, сколь ни бегала росной травой туда-сюда — коровы нет и нет. «А, шут с тобой! — подосадовала Варя. — Не доится, придет — ладно, а не придет — холера ее дери!»