Еще она изводит себя из-за того, что случилось с Хлоей. Она безудержно рыдает, рассказывая об этом Обри, и, хотя Обри уже тысячу раз говорила ей, что она ни в чем не виновата, маму не переубедить. Дядя Боб тоже напомнил ей, что она пыталась остановить Хлою. Он сказал об этом настойчиво, почти сердито, подчеркнув, что ей просто ничего больше не оставалось. Я его ненавижу, но я была рада, что он это сказал.
К несчастью, Хлоя думает иначе. Она откровенно ненавидит маму, все ее существо – один яростнейший упрек в мамин адрес. Моя сестра провела в лесу, под тем деревом, почти тридцать часов: вполне достаточно для того, чтобы все обдумать и чтобы твой взгляд на вещи совершенно исказился. Я не понимаю, что именно Хлоя помнит, но точно знаю, что ее собственная версия происшедшего с ней не предполагает и намека на прощение.
Понять, что именно думает Хлоя, сложно, потому что Хлоя не говорит. С тех пор как ее спасли, она заговорила всего однажды – спросила про Вэнса и чуть не расплакалась, узнав, что он жив. Она попросила медсестру позвонить ему и пришла в полнейшее отчаяние, когда мама Вэнса сказала в трубку, что он не хочет с ней говорить.
С тех пор она не говорит ни слова и вообще почти ничего не делает. Она целыми днями лежит на боку лицом к окну. Порой она смотрит куда-то в пустоту, но чаще всего даже не открывает глаз. Она отказывается есть и вставать в туалет. Ее кормят внутривенно, на ней подгузник, но она не двигается, даже если ходит под себя.
На это страшно смотреть. В придачу ко всему я уверена, что в палате стоит просто омерзительный запах – омертвелой плоти, мочи, экскрементов. Похоже, мама привыкла к этому запаху, потому что не реагирует на него, но все остальные, входя в палату, морщатся, стараются поскорее закончить все свои дела и сбежать оттуда.
У Хлои уже ампутировали один палец на левой ноге, два пальца на правой и верхнюю фалангу мизинца на левой руке. Пластический хирург удалил несколько воспалившихся нарывов у нее на ушах, так что мочки кажутся несимметричными, деформированными. Оставшиеся пальцы на ногах почернели и выглядят так, словно вот-вот отвалятся сами по себе, хотя доктора надеются их спасти.
Мама все это время сидит на посту у Хлоиной кровати, глядит на нее, почти не мигая. Только я вижу, скольких сил ей стоит входить в палату по утрам, как она делает глубокий вдох и лишь затем открывает дверь.
Оказавшись в палате, мама садится на стул у кровати и держится мужественно: она молча, не двигаясь с места, следит за Хлоиным дыханием, а на лице у нее написана такая преданность, что у меня рвется сердце. Я не понимаю, как можно так сильно любить человека, но при этом отчаянно не хотеть быть рядом с ним. Так было и до аварии – мама с Хлоей всегда прятались друг от друга, всегда старались двигаться в разные стороны, как можно реже встречаться.
– Как день и ночь, – сказал однажды папа, но Обри тогда покачала головой:
– День и день, – исправила его она. – Разве ты не видишь, как они похожи?
Я думаю, правы оба: внешне мама с Хлоей совершенно не похожи друг на друга, но у обеих одинаковый, до жути упрямый характер. Как раз поэтому они вечно не ладят.
Иногда мама вспоминает про Кайла. Я знаю об этом, потому что вижу, как она сжимает и разжимает правую ладонь, а ее лицо искажает неуловимая гримаса. А еще она часто думает обо мне: тогда ее глаза наполняются слезами, а губы дрожат. Мама ждет, пока папа и Хлоя поправятся, и без конца терзает, истязает себя, сожалея обо всем, что случилось. Мама мучается из-за Оза, Хлои и Кайла, тревожится за папу, горюет по мне.
Мо страдает по-другому: она в один миг потеряла так много, что просто не может этого принять. Окружавший ее стеклянный пузырь треснул, а реальный мир недоступен ее понимаю. Ее идеальная жизнь, идеальная лучшая подруга, идеальные пальцы на руках и ногах. Ее бесстрашие, блаженное неведение, неукротимый дух. Ее вера в добро и зло, ее оптимизм. Ее вера в себя и в то, какой она сама себе казалась. Все это разлетелось на мириады острых осколков, в которых нет больше никакого смысла, и теперь Мо смертельно боится сделать хотя бы шаг вперед, не зная, как двигаться дальше.
– Я была рада, что погибла Финн, – всхлипывая, призналась она матери в первое утро в больнице. – Как… как я могла такое подумать? Финн умерла, а я увидела ее и почувствовала облегчение, что это не я. – Тише, милая, – успокаивала ее миссис Камински. – Мы не контролируем свои мысли. Мы контролируем только поступки.
– Допустим, – ответила Мо. – Но когда Оз не вернулся вслед за Бобом, я ничего не сделала. Ничего. Ровным счетом. Я. НИЧЕГО. НЕ. СДЕЛАЛА.
На это миссис Камински молча кивнула, и в глазах у нее показались слезы. Мо много плачет. Она редко спит, а когда не спит, то все время плачет. Ее лечащий врач разрешил перевести ее в Миссионерскую больницу в Лагуна-Бич. Ей придется пробыть там минимум пару недель – пока не станет ясно, что пальцам у нее на ногах больше не угрожает инфекция.
Врачи говорят, что ноги у Мо заживают, хотя выглядят они все хуже и хуже. Верхний слой кожи на пальцах коричневый с золотистым, весь в пятнах, с черными разводами, как шелуха сгнившей луковицы. Все это трескается, идет волдырями, куски отмершей плоти отваливаются, и под ними проступает нежная розовая кожица.
Мо отказывается смотреть на свои ноги, отказывается принять свою новую жизнь, словно не может смириться с тем, что эти уродливые пальцы и в самом деле принадлежат ей.
37
Врачи решили, что пора разбудить папу. Отек мозга наконец спал, жизненные показатели остаются стабильными. Сейчас поздний вечер: это время выбрали специально. Люди приходят в себя не мгновенно, иногда на это требуется несколько часов, а тишина и покой ночи уменьшат сопутствующий стресс.