Предназначение: Повесть о Людвике Варыньском

22
18
20
22
24
26
28
30

Фамилия была Гильдту понаслышке знакома. Казик Длуский знал об этом молодом человеке от Марьи Янковской — богатой молодой дамы, жены киевского миллионера Владислава Янковского, в семье которого Казик какое-то время занимался репетиторством с двумя сыновьями пани Янковской. Эта пани, между прочим, не прочь заняться социализмом, невзирая на свое общественное положение. Она даже завязала связи с Интернационалом, будучи за границей. Так вот, пани рассказывала Казику, что Варыньский в Петербурге примкнул к социалистам, хотя прежде принадлежал к «патриотам»; стал членом кружка Венцковского, потом был выслан и занимается самообразованием в местечке Кривец. Пани Янковская посылала ему через Избицкого книги из своей библиотеки: Маркса, Бакунина, Лассаля…

— Не тот ли это Варыньский из Кривца, что повез мой перевод Лассаля во Львов? — спросил Гильдт, вспомнив о том, что Длуский однажды, приехав из Киева, рассказал ему об этом.

— Нет, речь шла о его младшем брате.

Теперь Казимеж Гильдт направлялся в Александровский парк, чтобы познакомиться наконец с Людвиком Варыньским, о котором в Варшаве ходили разговоры.

Собственно, предстояло нечто вроде сходки. Гильдт давно не видел старых друзей: Дыньку, Менделя, братьев Плавиньских. Должна прийти и Маня, как же без нее! Но самое главное — новые лица: Людвик Варыньский и Болеслав Мондшайн из Петербурга. Последний еще год назад перевелся в Варшавский университет из петербургской Медико-хирургической академии исключительно для того, чтобы вести пропаганду. Маня говорила еще о какой-то народной учительнице, что наезжает в Варшаву из деревни Яниславице под Скерневицами.

Вчера, приехав, Казимеж послал Дыньке записку и скоро получил ответ: «Приходи завтра в Александровский парк, к пристани лодок. Увидишь всех. Шимон». Место встречи удивило Гильдта. Почему не в Саксонском саду? Или не в Лазенках? Александровский парк был местом гуляний простого ремесленного люда. Здесь лет шесть назад насадили на песчаном берегу Вислы деревья и кусты, сделали некое подобие аллей, хотя парк все равно кажется неухоженным, диким. Никаких увеселений, кроме катанья на лодках и трех пивных, где проводят выходной день работники ближайших фабрик.

Уже спускаясь с моста, Казимеж бросил взгляд влево, в сторону парка. Ему показалось, что на берегу возле лодочной пристани он заметил огненно-рыжую голову Дикштейна. Наверное, показалось. Дынька был вторым человеком в Варшаве после Мани, которого Гильдт любил нежной любовью. Увы, в этот список не входили родители. Отец встретил его сурово: кандидат прав мог бы зарабатывать побольше, не говоря о том, что собственный юрист в семье — большая удача. Однако сын не хочет заниматься домовладельческими делами отца, он хочет бунтовать рабочих. Что ж, его дело! Но пусть не рассчитывает на помощь.

Казимеж на помощь и не рассчитывал. Много ли ему нужно? Его нищенский наряд, который он носил даже не из бедности, а по причине полного отсутствия интереса к одежде, еще на университетской скамье был предметом шуток.

Вот и сейчас на нем, кроме широкополой шляпы, был длинный, заштопанный в нескольких местах сюртук, горло обматывало шелковое черное кашне, обожженное с одного края — след несчастного случая с курением, произошедшего в Одессе, узкие брюки в полоску заканчивались бахромой на обеих штанинах, ботинки же были непонятного рыжего цвета, но отнюдь не из-за соответствующей выделки, а просто из небрежения к чистке. Вид неряшливый, что и говорить, но стоило взглянуть в глаза под стеклами очков… Почему Маня Ге не замечает его глаз, в которых, кроме мудрости и печали, светятся любовь и надежда?..

Он неожиданно закашлялся, оперся на перила моста. На глазах выступили слезы. Проклятый кашель мучил его еще в Одессе, неужели и в Варшаве от него не избавиться? Что же там за рыжее пятнышко на берегу? Нет, это не Шимон… С такого расстояния его не увидеть.

Казимеж спустился к берегу и пошел по песчаной полоске к видневшейся в полуверсте пристани. Слева, за Вислой, освещенные нежаркими лучами солнца, торчали костелы Старого Мяста, а дальше, за железнодорожным мостом, виднелись мрачные стены Александровской цитадели. Где-то там, за этими стенами, находится знаменитый Десятый павильон — политическая тюрьма. Не нас ли он ждет, нечаянно подумал Гильдт. Правительство уже показало свое отношение к мирной пропаганде социализма в России, арестовав несколько сот человек, «ходивших в народ». Говорят, готовится крупный процесс… Надо полагать, что и в Королевстве спуску социалистам не дадут. Правда, власти убеждены, что Польша слишком заражена «патриотизмом», чтобы в ней поселился социализм. Кстати, в этом же убеждены и «патриоты», сотрудничающие в варшавских газетах. Свентоховский предает русский нигилизм анафеме и говорит, что ему нет места в польских сердцах. И он почти прав, увы! Те несколько человек, что соберутся сейчас у пристани в Александровском парке, — практически все варшавские социалисты. Однако нет худа без добра, подумал он. По крайней мере, о нас еще не знают жандармы, есть в запасе некоторое время, пока они будут благодушничать, видя главную опасность в «патриотизме» поляков.

Уже подходя к пристани, Гильдт убедился, что рыжее пятно, которое он принял за шевелюру Дыньки, на самом деле оказалось Маниным платьем. Он никогда на ней такого не видел — с широкой, в складках, юбкой, с многочисленными рюшечками и воланами на груди. В этом платье она показалась ему еще прекрасней. Она сидела на старой поваленной липе, вросшей в песок берега, а рядом с нею — братья Плавиньские, Юзеф и Казимеж, оба с густыми черными бородами, чрезвычайно похожие друг на друга. Маня, как видно, не замечала бредущего по берегу Гильдта, ее внимание было устремлено на реку. Вот она помахала кому-то рукой… Гильдт повернул голову: Вислу пересекал ялик перевозчика, на котором — теперь уже сомнений не было — он увидел рыжую голову Дикштейна. Рядом в элегантном котелке, с тростью в руках сидел Станислав Мендельсон, тоже студент Варшавского университета.

Лодка причалила раньше, чем Гильдт подошел к друзьям. Он увидел, как они обмениваются приветствиями. Наконец Дикштейн заметил Гильдта и первый бросился к нему, оставляя на влажном речном песке глубокие следы.

Он порывисто обнял Гильдта, тот был растроган. Дынька, верная душа, предмет вечных насмешек университетских остряков, которые не прощали ему ничего — ни рыжей шевелюры, ни пристрастия к польским народным песням. А все от зависти! Дынька был вундеркинд, только это помогло ему поступить в гимназию и в университет, поскольку его бедная семья помочь ему ничем не могла. Вдобавок к способностям и трудолюбию этот мальчик имел нежное и доброе сердце. Гильдт не сомневался, что именно благодаря отзывчивому сердцу он внял проповеди социализма и стал первым в кругу сторонников Гильдта еще до отъезда его в Россию.

Мендельсона Гильдт знал дольше, чем Дыньку, видел еще мальчиком в синагоге, где Гильдт-старший, богатый домовладелец, и отец Мендельсона, крупный торговец, имели места рядом друг с другом. Несмотря на это, со Станиславом отношения были далеко не столь сердечны: Гильдт недолюбливал его язвительную насмешливость, Дынька же был от нее в восторге и многократно убеждал Казимежа, что тот несправедлив к Меню, как называли его в университете.

Вот и сейчас, здороваясь с Гильдтом, Мендельсон не просто приподнял котелок, а снял его и положил на локоть, изобразив на лице почтительную мину. Гильдту почудилась насмешка.

Он понимал, что в Варшаве дело идет к созданию кружка, практически он уже создан. Может быть, возникнет и не один кружок, лиха беда начало, как говорят русские. Но пока не будем мечтать о многом, достаточно одного кружка социалистов. Кто будет его возглавлять? Этот вопрос мучил Гильдта, когда он ехал из Одессы в Варшаву. Дело тут не в форме, а именно в содержании — кто будет лидировать среди этих молодых студентов, почти мальчиков? Казимеж отчетливо понимал, что эта роль ему не под силу, несмотря на старшинство, опытность и знакомство с западноевропейскими и русскими социальными идеями. Он — книжник, непрактичный теоретик, а здесь нужен решительный и смелый организатор. Дикштейн еще меньше подходил для этой роли, благодаря своей застенчивости и заиканию, которое иногда совершенно лишало Дыньку способности говорить. Юзеф Плавиньский?.. По своему уму, развитию и темпераменту он вполне мог бы занять место лидера, но Юзеф только что отошел от «патриотического» кружка Прушиньского. Еще год назад, как рассказывал тот же Казик Длуский, Юзеф был ярым защитником националистических идей.

Оставался Мендельсон. Что ж, придется отринуть личные симпатии и антипатии. У Станислава хваткий ум, несомненные способности полемиста, склонность к лидерству и, что немаловажно, необычайная солидность для его неполных двадцати лет: грузноватая фигура, мясистое лицо с усами… Отчасти напоминает, правда, городового, но это уж — результат личной фантазии, сознайся, Казимеж!..

После первых бурных приветствий и обмена незначащими новостями наступила, как водится, минута неловкого затишья. Выручил Болеслав Мондшайн, подоспевший к пристани с противоположной стороны, нежели Гильдт; он объяснил, что заплутался в саду — Варшаву знает плохо. Мондшайн обменялся со всеми сдержанным рукопожатием.

Гильдт впервые видел Болеслава. Был тот крепок на вид, с большой головою, смуглокож, с черной бородкой. Чуть суженные глаза делали его похожим на татарина. Гильдт отметил сдержанность и немногословие Мондшайна, а также возраст — он был, вероятно, почти ему ровесник, то есть постарше остальных студентов. Вот и разрешение вопроса, подумал Гильдт, уже заставляя себя симпатизировать пришедшему товарищу и отмечать все его положительные черточки вплоть до отказа от курения, когда Станислав предложил тонкие сигары фабрики Полячкевича. Гильдт невольно ужаснулся: каждая сигарка стоила полтинник — этой суммы кандидату прав хватало на два дня жизни, впрочем, предельно скромной.