Предназначение: Повесть о Людвике Варыньском

22
18
20
22
24
26
28
30

Я бранила себя нещадно, говоря, что теперь мы с Варыньским связаны одним революционным делом, а значит, никаких личных привязанностей быть не может. Надо встать выше этого! Но… слова словами, а сердцу не прикажешь. Мы не виделись долго — вплоть до его возвращения с Виленского съезда в феврале восемьдесят третьего. Людвик выиграл важное сражение в борьбе за единство партии. Он вернулся окрыленный, на следующий же день пришел ко мне. «Янечка, победа! — схватил и закружил меня. — Как я по вас соскучился! Рассказывайте, рассказывайте скорее, что происходит в Варшаве!..»

У него были такие глаза… Я вдруг увидела в них себя, и я впервые понравилась себе как женщина. Я рассказывала ему о наших делах, он мне — о заграничных… А потом он вдруг как-то обмяк: «Устал очень…» И мне стало его безумно жаль, захотелось прижать его голову к груди… Уходя, он невесело усмехнулся: «Старый волк возвращается в свою берлогу. Там нетоплено, поди, и углы заросли паутиной…» Он тогда квартировал на Мокотовской улице под именем австрийского подданного Кароля Постоля.

А в марте у меня на квартире состоялось совещание актива «Пролетариата», где был избран первый Центральный комитет.

Для меня полной неожиданностью было мое избрание в ЦК. Предложил Дулемба, остальные товарищи его поддержали. Тут же было решено, что ввиду исключительного удобства моей квартиры как с точки зрения расположения, так и с точки зрения конспирации у меня будет находиться архив партии и его секретариат. Квартира классной дамы института благородных девиц, известного по большей части тем, что в нем воспитывались прекрасные жены военных, была вне подозрений полиции. У мадам Мезенцевой не нужно было искать нелегальщину — исключительно французские журналы мод. С того дня я стала секретарем партии. Надо сказать, что работа эта занимала все мое свободное время. У нас неплохо была налажена отчетность, в секретариат стекались все нелегальные издания, отпечатанные в Варшаве или прибывшие из-за границы контрабандными тропами. Особое место занимали бланки документов, печати. Вскоре мы могли довольно сносно подделать почти любой официальный документ: вид на жительство, справку таможни… Конечно, у «Народной воли» это было отлажено на гораздо более высоком, прямо-таки филигранном уровне, но там и опыт какой!

А шифры!.. Я прямо замучилась с ними, пока привыкла. Все адреса, фамилии, пароли надо было шифровать, причем шифров было много. В переписке между членами ЦК использовался один шифр; в корреспонденции с низовыми кружками — другой; в Петербург, Москву, Киев писали третьим. Вскоре я выучила таблицы шифров наизусть. «Гранит», «Шелгунов» — такие у них были названия. У меня была такая обширная практика, что я с легкостью читала зашифрованные тексты, будто они написаны по-польски.

Мне очень помогали Марья Онуфрович и Витольда Карпович. Особенно последняя. Мы с нею даже гектографированием занимались на моей квартире, валик гектографа я прятала на антресолях. Девушки снимали очень удобную для конспирации квартиру с задним закрытым двором. Там у нас был перевалочный пункт литературы. Как только мы ее ни прятали: в корзинках, в шляпных коробках, в чемоданчиках и даже под блузками!.. И все время — посетители, большею частью молодые мужчины — рабочие и студенты из кружков. Боюсь, хозяйка квартиры, у которой жили Марья и Витольда, подозревала их совсем в иных занятиях, чем на самом деле!

Честно сказать, я завидовала Марье и Витольде. Они любили и были любимы, первая — Плоского, вторая — Рехневского. Они помогали своим возлюбленным в революционном деле, будучи связанными и идеями, и любовью. У нас же с Людвиком было не так, хотя мы виделись почти каждый день и я каждый день слышала его неповторимый, мягкий, проникновенный голос.

В мае я почувствовала, что мы оба стоим на грани, за которой наши отношения неминуемо должны вступить в новую фазу. Никаких слов не было сказано, мы по-прежнему были на «вы», я уже привыкла звать его конспиративной кличкой «товарищ Длугий», а он меня «товарищ Яна» или просто «Яна». Но интонации, но взгляды… Они говорят больше слов. Я чувствовала, что зреет объяснение, причем с его стороны, не с моей. Я бы никогда не решилась.

Во мне все звенело. Я боялась слов и ждала их. Наконец произошел поворот. Да какой!

Людвик вбежал ко мне, запыхавшись, так что я подумала, будто за ним гонятся жандармы. «Что случилось? Опасность?» — «Да… То есть нет, совсем не то, что вы думаете… Яна, мне нужно серьезно поговорить с вами…»

Сердце у меня упало. «Говорите, товарищ Длугий…» — «Я прошу выслушать меня внимательно. От вашего решения зависит многое. Моя жизнь и честь…» — «Я готова». — «Ко мне приехала Анна. Она сидит у меня дома, ждет». — «Кто это?» — не поняла я. «Это… — он не знал, как назвать ее. — Анна Серошевская из Женевы…» А я все еще не понимала, как дура! «Мать моего сына», — сказал он безнадежно.

Наконец до меня дошло! «Но… Я здесь при чем? Что вы от меня хотите?» — спросила я почти зло, ибо совсем не таких слов ждала от него. «Я прошу вас, если можно… Не могли бы вы пустить ее, чтобы она… Я не могу оставить ее у себя!» — воскликнул он с какой-то мучительной гримасой. «Почему?» — в моем голосе по-прежнему холод. «Потому что я люблю тебя, Янка! Как ты не понимаешь! Я не люблю ее, я люблю тебя! Теперь тебе ясно?» — «И поэтому Анна должна… у меня жить?» — я совершенно запуталась. «Я прошу тебя, прошу…»

Я согласилась. Он ушел за Анной, а я осталась совершенно разбитой, исковерканной — одни осколки.

Через полчаса он вернулся совершенно другим. Учтивым, холодным, скучным. Он привел женщину с обиженным лицом. Я сразу поняла, что с нею мы не сможем подружиться. Людвик представил нас друг другу. Последовала неловкая пауза. «Пани Янина любезно согласилась, чтобы ты пожила тут», — обратился он к ней. «Ты считаешь, что это удобно?» — она дернула щекой. У нее было тяжеловатое лицо, чувственные губы. Глаза были красивы.

Из дальнейшего разговора я поняла, что Анна приехала в Варшаву под чужим паспортом на имя Болеславы Фитковской и Людвик мотивировал свой отказ принять ее у себя конспиративными условиями работы. При слове «конспирация» Анна поморщилась. Я видела, как ему неловко с нами двумя. Вскоре он откланялся.

«Вы тоже участвуете в этом сумасшествии?» — спросила она, когда он ушел. «Я не понимаю пани». — «Вы прекрасно понимаете. Вам не жаль себя, времени, сил? Мой брат, талантливый поэт, сейчас в ссылке. Что он совершил? Напал на жандарма в тюремной камере. А мог бы служить Польше своим талантом… А Варыньский? Бог дал ему все, о чем может мечтать мужчина: ум, красоту, смелость, решительность, энергичность… На что же он тратит эти бесценные качества? На то, чтобы просветить десяток-другой рабочих? Что это изменит?» — «Сразу ничего не изменит, но потом…» — начала я. «Потом, все потом… — устало сказала она, присаживаясь на софу. — А я хочу жить сейчас. У меня всего одна жизнь. Не подумайте, что у меня огромные запросы. Я обыкновенная женщина. Я боюсь политики, мне одиноко и страшно за границей. Я не знаю, чем кормить сына. А мой муж в это время вдали от нас борется за лучшую жизнь для рабочих. Вы, я вижу, не замужем?.. Скажите, почему революционеры так обеспокоены несчастной жизнью чужих людей, а несчастья близких не замечают? Я ведь хочу так немного: чтобы отец моего ребенка жил с нами, чтобы у нас была семья. В конце концов, многие занимаются революцией за границей. Пан Мендельсон, пан Пекарский, пан Длуский. Почему брат Варыньского должен больше беспокоиться о маленьком Тадеке, чем его отец? Вы можете на это ответить?»

«Одному предначертано одно, другому — другое…» — «Отговорки! — махнула она рукой. — Вам не кажется, что скромно работать, зарабатывать на семью, воспитывать детей труднее, чем заниматься социальной революцией? Это требует терпения и стремления к созиданию. Естественно, это не так эффектно, как кричать «Долой тиранов!», наклеивать прокламации на заборы и стрелять в градоначальников. А после произнести яркую речь на суде и в кандалах уйти героем в Сибирь… Вы что, хотите войти в историю?» — «Варыньский уже вошел в историю», — сказала я. «Да его же арестуют с минуты на минуту и упекут на каторгу! И Тадек никогда больше не увидит своего отца! Разве это не стоит всей вашей социальной справедливости?!» — истерично вскричала она.

Закончив этот неприятный разговор и устроив гостью, я отправилась к Людвику в его квартиру на Новогродской, которую он снял незадолго до этого. Меня колотило. Зачем он это устроил? Неужели хочет испытать меня?

Я нечасто видела Людвика растерянным. Это было непривычное зрелище. Он то становился на сторону Анны, обвиняя себя во всем, то просил снисхождения, доказывая необходимость и полезность своей работы для Польши — раньше он никогда в этом не сомневался. Он говорил, что нужен тут, в Варшаве, без него дело заглохнет, как уже бывало, ему верят рабочие, у него есть перед партией обязательства, в конце концов!.. «Хорошо. Но если бы ты понял, что твой отъезд не повредит делу? Допустим, мы справились бы тут без тебя? Ты бы уехал в Женеву в таком случае?» — «Нет», — сказал он. «Почему?» — «Потому что я не могу без тебя. Мне нужна ты», — он привлек меня к себе и поцеловал впервые.

И тут будто рухнула плотина, нами же воздвигнутая. Вся наша сдерживаемая столько времени любовь выплеснулась наружу, смяла и ошеломила нас. Мы оказались в ее власти, несмотря на все запреты и обстоятельства; она делала с нами что хотела, словно мстя нашему разуму, который до поры до времени удерживал ее, строя картонные преграды из всяческого рода условностей. Любовь эта с самого начала была обречена — тем неистовее она была! Горький ее привкус и сейчас у меня на губах…