Прозрачная маска

22
18
20
22
24
26
28
30

Однако, когда, казалось, дела шли хорошо, однажды утром товар с нашего грузовика был конфискован, а шофер и один из членов правления, сопровождавший товар, задержаны. Теперь, после стольких лет, прошедших с тех пор, могу признаться, что сигнал, т. е. анонимное письмо, написал я. Под суд попал целый коллектив правления кооператива — все члены правления были арестованы, и началось следствие. Единственный партизан села и бывший снабженец партизанского отряда «Освободители» тоже был арестован. Дело, однако, было быстро прекращено, потому что слухи быстро распространились по всей области и вызвали неприятные разговоры. Да и нарушение закона — в те голодные годы все хитрили, чтобы прожить, — не шло вразрез с общей политикой, а в афере с черным рынком был замешан дядя Жельо. Присудили им по три месяца, большую часть которых они провели в предварительном заключении, пока шло следствие. Почти сразу после вынесения приговора все члены правления возвратились в село. Односельчане отнеслись к этому событию по-разному. Одни сетовали, другие были довольны. Спрашивали у меня, как дела в других деревнях и селах. Отвечал уклончиво, что времена трудные и правительство должно думать и искать выход. Все должны благодарить, что в деле оказался замешанным дядя Жельо, ради него всех освободили из тюрьмы. Как-никак, а власть должна защищать своих людей. Со мной соглашались, а по всему селу пошла молва, что, если ты коммунист, тебе все позволено, а законы только для простых людей.

Сделал я это от злобы и из-за любопытства, не ждал ни возмездия, ни награды. Но награда пришла. Однажды утром проснулся отдохнувшим и, когда брился, почувствовал себя мужчиной. Жизнь мало-помалу возвращалась в мою иссохшую душу. Энергия, которая накапливалась во мне долгое время, наконец нашла выход. Я испытывал физическую радость от своего превосходства над другими. В воображении возникали картины, в которых виделся сельский Мефистофель, марки 1948 года, сработанный по болгарскому патенту, Тогда инстинктивная ненависть, которую я испытывал к народной власти, приобрела свою законченную форму. Я был вознагражден. Они отняли у меня право быть духовным пастырем, то, к чему я был предназначен с рождения, лишили сана, и всю жизнь я буду платить им тем же, выбирая подходящие моменты и средства. Первое, что доступно моим умственным способностям, — всеми возможными средствами дискредитировать народную власть в глазах населения. А власть — это не абстрактное понятие, ее выразителями являются отдельные люди, а именно их я хотел дискредитировать. Я был на подъеме, как творец.

Вышел на берег пруда и целую ночь смотрел на спавшее село, как духовный пастырь охватывает взглядом своих прихожан перед праздничной службой. «Идите сюда, я принесу вина, и мы будем пить этот напиток. И завтра будет день, как и сегодня: день чрезмерно великий».

Теперь я чувствовал себя как артист, получивший заветную роль. Спрятал зеркало, чтобы больше не оглядываться и не размышлять.

На следующий день отправился в корчму и стал говорить с людьми.

Приняли меня как больного, возвратившегося из больницы, — уступали место у печки, угощали и рассказывали о холостяцких похождениях моего отца. Я был в центре всеобщего внимания, нашлись и такие, которые называли меня своим дальним родственником, подставляли небритые щеки к моему лицу, говоря: «Смотрите, как мы похожи». Были и такие, кто готов был взять меня в зятья. Тогда мы подружились с доктором Живко, ветеринарным врачом. Ему было около тридцати лет, но семьей он еще не обзавелся; его бытие отражалось не только на лице и одежде, но и на голосе. Выглядел он старше своих лет. Слышал от бабушки Петачки, что доктор Живко любил перескакивать через чужие заборы, но никто не сердился за это на него. Он был красивый, образование получил за границей и умел хранить тайну. Некоторые мужчины втайне даже гордились, что их жены были удостоены внимания доктора.

На вид пьяница и бабник, доктор Живко был грустным человеком и страдал по какой-то женщине, с которой познакомился в поезде, но она вышла замуж в Карнобате. Живко как выпьет, так начинает каяться, что поедет в Карнобат и разыщет ее. А напьется, сядет на пол, прислонит кудрявую голову к стене, вытаращит свои выразительные глаза и кричит: «Не возвращайся назад!» — пока не охрипнет или не уснет, Двумя вещами гордился доктор Живко — учебой в Германии (он год учился там в каком-то городе, но его название произносил так неразборчиво, что я так и не смог разобрать, в каком именно) и усами. В разговоре со мной доктор Живко старался показать свой веселый нрав, с которым контрастировали печальные, как будто что-то ищущие глаза.

Мы частенько засиживались с ним вдвоем в его квартире, а однажды пригласили даже учительниц сельского училища, и они пришли с рукоделием. Ни одна из них не согласилась бы на меньшее, чем стать законной женой, а мы не имели намерения жениться, и приглашение больше не повторилось. Продолжали сидеть вдвоем, хотя были совершенно не интересны друг другу.

Во время наших долгих холостяцких бесед доктор Живко поведал мне обо всех выдающихся личностях села. Судя по его рассказам, ни один из них не заслуживал моего внимания, разве только начальник почты. Он был доверенным лицом народной власти, а в свое время исполнял роль Бойго Огнянова в самодеятельном кружке тырновской библиотеки «Надежда». Обладал хорошей дикцией и отлично играл героические роли, В селе о нем говорили, что он все услышанное в гостях и на вечеринках немедленно докладывал в общину и самое большое удовольствие испытывал от результатов своих доносов, когда власти принимали меры.

В селе его не любили и старались любыми путями насолить ему и опозорить. Однако возложенная на доктора Живко миссия не имела успеха. Несколько мужиков пустили слух о том, что доктор Живко любовник Кички, жены начальника почты, хотя все знали, что это сущий оговор. На вечеринке по случаю Третьего марта Живко должен был пригласить на танец Кичку и закружить ее так (кроме вальса, других пластинок не было), чтобы она склонилась ему на плечо. И это должен был увидеть начальник почты. Однако Живко явился на вечеринку крепко подвыпившим, граммофон продолжал играть вальс, начальник почты танцевал со своей женой, а все присутствующие любовались ими, потому что оба были красивы.

Почта находилась напротив моей комнаты, на противоположной стороне улицы. В летнее время мы с начальником смотрели друг на друга через открытые окна, и сначала меня сильно раздражало его «адьо»: мне казалось, что это слово он произносит подчеркнуто театральным голосом, но потом я привык, убедившись, что и в наставлениях телефонисткам он так же выразителен.

Поближе с начальником почты мы познакомились на сборе винограда. Я и доктор Живко не имели своих виноградников, и начальник почты пригласил нас к себе. Мы собрали его виноград, а потом так нарезались, что сидели у них до тех пор, пока жена не начала зевать. Это оскорбило мужское достоинство доктора Живко, и мы немедленно удалились.

С того дня начальник почты не выходил у меня из головы. Он нравился мне. В нем была естественная сила, чувствовавшаяся даже в его, хотя и не очень красивых, движениях. В его доме вино пили прямо из луженого котелка, мясо брали руками, а песни пели во все горло. Если бы не мое предубеждение, этот представитель власти мог очаровать меня. «Того и гляди сделает меня коммунистом». Почтовый начальник приглашал еще раз, но я не пошел. Чувствовал, что ненавижу его не только за то, что он красив и прекрасно говорит, и не за голубые глаза его жены, а по причине гораздо более глубокой. Это была ненависть ко всему тому, что олицетворял он. Теперь я понял, почему селяне стремились опозорить его. Он превосходил их по своей природе. С этой целью был пущен слух о его фискальстве. Однако он был очень простым и открытым человеком и совершенно не годился для тайных доносов. Чем ближе я знакомился с ним, тем больше он был мне симпатичен, а это возбуждало непреодолимое желание сделать ему зло.

После сбора винограда в бухгалтерии кооператива ввели должность кассира. Раньше эти обязанности выполнял я, работы у меня было немного, но сейчас мой мозг работал в двух направлениях, и я уже не мог надеяться на свою аккуратность. По моей рекомендации кассиром назначили Кичку. Работали мы с ней в одной комнате, но общались только по делам службы. Я делал все, чтобы она влюбилась в меня, старался изо всех сил не замечать ее. Уголок, в котором размещалась касса, вскоре был отгорожен ширмой — получилось нечто вроде будочки — этого требовала инструкция. Утром Кичка закрывалась в своей душегубке и сидела в ней целый день почти без дела. Я восседал по другую сторону ширмы, что-то писал и был неприступен.

Все лето окно в нашем кабинете было открыто, но ни одного раза я не заметил, чтобы ее муж заглянул в него. Только голос его стал глуше, словно на почте появился больной.

Однажды утром Кичка принесла большой букет цветов из своего сада, поставила их в глиняную вазу, а вазу установила в окошечке так, чтобы была ликвидирована единственная возможность для визуального контакта между нами. Цветы заменялись через день, и я так привык к их аромату, что однажды утром, когда Кичка, не пришла на работу, целый день слонялся по кабинету, словно у меня что-то отняли. Кичка была по-настоящему красива, но то, что сидела она за ширмой, еще больше возвышало ее в моих глазах. Иногда мне казалось, что вот сейчас не выдержу и в один миг окажусь за перегородкой, около нее. И входил. Склонялся над ее головой, рылся в куче различных бумаг, спрашивал о чем-нибудь, что требовало продолжительного ответа, удовлетворенно кивал и уходил за свой стол.

Однажды я заметил, что Кичка использует букет как ширму. Смотрит на меня, а я ее не вижу. А меня так и подмывал бес. Разболелась голова, появились реви в животе, и я отправился домой. На следующий день не вышел на работу. Доктор Живко лечил меня домашними средствами. Кичка поинтересовалась у бабушки Петачки, что со мной, а вечером вместе с мужем пришла ко мне. Это было для меня настоящей пыткой. Казалось, Кичка смотрит с лаской и добротой. Ее муж пытался развлечь меня. И к утру я был здоров.

Так, играя в молчанку, дожили до зимы. Впервые я прикоснулся к ней, когда выпал снег. Сторож затопил «буржуйку», огонь бушевал в печке, а Кичка, продрогшая на морозе, стояла рядом, и рукав ее коснулся трубы. «Сгоришь!» — крикнул я и отдернул ее руку. Потом легонько тронул за локоть, она не отшатнулась. Послышались чьи-то шаги, и я отстранился.

В ноябре у Кички был день рождения. Я купил подарок и приготовился сделать ей сюрприз. Поцеловал руку, хотел обнять, но вдруг отшатнулся в нерешительности. Увидел ее изумленные глаза, и вдруг она бросилась мне на грудь. Она ждала моих слов. Но слова к чему-то обязывают. Поцеловал ее в лоб и отстранился. Она пискнула, как птенчик, губы у нее задрожали, и я почувствовал у себя на лице ее жадные поцелуи. За этим занятием и застал нас доктор Живко. Помню, как-то мы поспорили с ним и договорились, что войдет он ровно в восемь, когда, как я предполагал, мне удастся привлечь ее в свои объятия и удерживать, пока не откроется дверь. Я сделал вид, что сопротивляюсь, разыграл целую сцену, но она не заметила моих усилий. Кичка была просто в оцепенении, расстегнутая кофточка висела на ней, как перебитые крылья у птицы. Удивлен был и доктор Живко. Думаю, что после этого случая он забыл о женщине в Карнобате, но, видимо по этой же причине, стал пить запоем.

Мы продолжали работать в одной комнате, она за ширмой, а я у себя за столом, почти не разговаривая, но за перегородкой я чувствовал ее дыхание. Особенно вздохи. Ничего другого между нами больше не было. Говорили только один раз. «Попроси его, чтобы никому не говорил», — умоляла она. Доктор Живко, как я уже упоминал, умел хранить тайну. Однако он сделал то, чего я и не предполагал. Шантажировал ее: «Или придешь ко мне, или я расскажу мужу». Потом мне стало известно, что они тайно встречаются, и я не удивился, когда через год Кичка родила ненормального ребенка: в течение этого года доктор Живко не протрезвлялся. Вслед за ним запил начальник почты, его понизили в должности, сделав письмоносцем. Жена его уехала с ребенком к своей матери. Я был один и только иногда сожалел об этом. Бог мне свидетель, такого исхода я не хотел.