Прозрачная маска

22
18
20
22
24
26
28
30

Заметка автора. Письмоносец Симеон Митев погиб в автомобильной катастрофе, в которую попал, будучи пьяным. Кичка Митева в настоящее время работает дояркой на молочной ферме кооператива в своем родном селе, живет одна. Ее ребенок в возрасте семи лет был отправлен в интернат для слаборазвитых.

3

Летом доктор Живко женился. Привез свою карнобатскую и в тридцать два года стал отцом. Пил теперь редко, но очень много, и алкоголь настолько изменил его личность, что после каждого запоя он каялся. Его исповедь представляла целый моноспектакль, как теперь говорят, и всегда привлекала публику. Мужчины слушали с особенным удовольствием и каждый раз спрашивали о Кичке. Однако он никогда не признавался. Его жена была женщина особого склада и мало-помалу изолировала доктора от избранного им общества, а без его духовного присутствия вечера в корчме стали однообразными и скучными, и у меня создавалось впечатление, что время остановилось.

Все вокруг говорили о приближении осени, крестьяне собирали урожай с полей и садов, а я снова впал в апатию, которая, казалось, становилась хронической. В это время старостой села выбрали дядю Жельо. Это была его партизанская кличка, а при крещении он был назван Горан Иванов Торов. Гораном его называла только жена, однако об этом уже все забыли: она умерла еще до моего приезда. Дядя Жельо был мужчина крупный, ходил, опираясь на трость, носил пиджак из зеленого офицерского материала и черные шаровары из грубого крестьянского сукна. На документах он подписывался «Г. Т.-Жельо». В партизаны ушел совершенно неграмотным, но там какой-то гимназист научил его писать три начальные буквы — его инициалы, будто уже тогда знал, что этот единственный партизан села после взятия власти станет начальником. Значительно позднее, когда случились эти неприятности с его дочерью, я понял, что дядя Жельо был прилежен, ходил во второй класс начальной школы, а расписывался так неграмотно потому, что был ранен в указательный палец еще во время Балканской битвы. Это случилось после перестрелки их отряда с подразделением карателей. Во время стычки был тяжело ранен командир отряда, дядя Жельо взвалил его себе на спину и нес, а тут какая-то шальная пуля, зацепив указательный палец его правой руки, прикончила командира. Там его и похоронили. Жельо хотел сделать из своего ружья прощальный выстрел, но не смог нажать на спусковой крючок: палец не гнулся. Тогда его назначили снабженцем отряда, и он распределял пайки, разрезая и складывая хлеб на клеенке. «Большое дело, — говорил он по поводу своего высохшего пальца, — не буду браться за письмо, да и нужно оно мне как рыбе зонтик». Однако наступили времена, когда ему потребовалось не только держать в руках ручку, но и писать доклады. Знал я его как доброго, но стеснительного человека. Дашь такому человеку власть, он никогда не сможет применить строгих мер — или будет следовать своему характеру и сердцу, не позволяющим кого бы то ни было наказывать, или ополчится на себя, решив с завтрашнего дня в корне перемениться и начать издавать такие приказы, которые еще больше обрекут на провал задуманное дело. Таким и был дядя Жельо. Мне редко приходилось говорить с ним, и теперь точно не могу сказать, были ли у него особые слабости. Однако я предполагал, что, как у каждого живого и тем более заслуженного человека, было стремление к власти и славе. Слышал, что он мечтал о песне о своем отряде, какая была у плевенских партизан, которую и до сих пор поют и старые и молодые. Песню сочинить я не мог, однако однажды намекнул дяде Жельо, что неплохо бы поставить в селе памятник, причем не только геройски погибшему командиру их отряда, но и тем, кто помогал ему и, раненного, нес на своем горбу. Он понял, что я хотел сказать, сильно смутился и сказал неуверенно: «Неправильно поймут». На этом наш разговор и закончился, но после него дядя Жельо относился ко мне как к человеку, которому открыл свою мужскую тайну. Однажды он пригласил меня к себе в дом и показал фотографии своей молодости. Военная форма, в которой он принимал участие в Владайском восстании, очень шла ему. «Почему не стал офицером, спросишь ты меня, а я отвечу: не предлагали. — И, разглядывая фотографию, продолжал: — Только теперь форма не такая, как в те времена. Это офицерская».

В этот момент я увидел его дочь, но не запомнил. Может быть, поэтому потом часто пытался представить ее и никак не мог, снова пытался и снова не мог, и так до тех пор, пока не поймал себя на том, что все время думаю о ней. Она осталась вдовой совсем молодой. Ее брак с командиром партизанского отряда продолжался несколько месяцев и, как говорят теперь, не приобрел законную силу. Бабушка Петачка утверждала, что она еще девушка, так как партизан, за которого она вышла замуж, бежал в лес в день свадьбы. «Венчана, но не сведена». А потом он не вернулся, она продолжала жить у своих родителей и не хотела слушать о новом замужестве. А когда мать, находясь на смертном одре, сказала ей на прощание: «Обзаводись семьей, Жечка», — дочь крутнула отрицательно головой, а мать так и умерла с открытыми глазами. «Ладно, если бы ее не сватали, так ведь женихов было много. Приезжали даже из Софии на автомобиле, но она отказывала, говоря, что только он ей дорог. Дорог, видимо, ей был Драго. Да, и очень дорог. Смотрю на нее, как она сохнет. Словно цветок неполитый. Опять же и отец с ней», — часто напоминала мне Петачка.

«Мы его польем, бабуля. Так польем… что зацветет лучше прежнего», — полушутя отвечал я.

Все в партизанской вдове интриговало меня. Но больше всего — брак, не получивший силу закона. Когда нет любви, человек бывает доволен и тем, что другие им восхищаются. Восхищение толпы — это даже сильнее всякой любви. Это массовая непрекращающаяся близость, поднимающая душевное состояние, обманывающая воображение. Нечто вроде бальзама. Тогда у меня зародилась мысль развенчать бывшую жену командира партизанского отряда и дочь партизана, а вместе с этим сорвать и ореол с этих простых людей.

Ничто не могло скомпрометировать дядю Жельо в глазах селян так, как какой-нибудь предполагаемый, хотя бы даже недоказуемый, но возможный моральный позор. Всю операцию я продумал до мельчайших подробностей, обдумал каждый ход, каждое слово и даже простоял несколько часов у зеркала, чтобы отработать выражение на своем лице: уважение и почтение к отцу, восхищение дочерью.

Отправился к ним под предлогом посмотреть фотографии командира партизанского отряда, так как (по моему предложению) на фасаде дома, в котором он ночевал несколько раз (но не в день своей свадьбы), должна была быть укреплена доска из белого мрамора, на которой в овале портрет героя, а под ним бронзовыми буквами его имя и фамилия.

Мемориальную доску изготовили, укрепили на указанном доме и открыли восьмого сентября. Дядя Жельо произнес короткую речь, а Жечка спокойно стояла около него и не упала в обморок, как ожидали многие, а после торжества как ни в чем не бывало отправилась в хоровод. Один я догадывался о характере ее поведения, а когда хоровод распался, знал уже совершенно определенно, что делать. Все шло так гладко и точно по разработанному мной плану, что я начал думать, где может быть осечка. Теперь могу сказать, что осечки не было. Только через неделю, когда в Тырново начался праздник плодородия и дядя Жельо уехал туда в качестве почетного гостя и должен был пробыть там двое суток, я, захватив с собой доктора Живко, отправился по всем дворам учитывать количество собранных овощей и фруктов, на основании чего определялся годовой налог на каждое хозяйство. Да, совсем забыл отметить, что после нашего разговора с дядей Жельо об установке памятника меня перевели из темной конторы в более светлый и солнечный кабинет, как этого требовала моя новая должность — контролер бюджета сельского народного совета. Прежде чем назначить меня на эту должность, дядя Жельо спросил, почему я не вступаю в партию. «Потому, — ответил я ему, — что имеется пятно в моей биографии». Он с недоумением посмотрел на меня. «Мой отец, — пояснил я, — в свое время работал на общественной мельнице, и во время сентябрьских событий однажды ночью к нему постучался партизан, попросил поесть и табаку, но мой отец, ничего не дав ему, прогнал. Два дня и две ночи этот партизан пролежал во рву за мельницей, а на третий отец нашел его мертвым. Отец его не выдал, но и не помог ему. Такое не прощают. Тогда я был еще совсем сопляком и ничем не мог ни помочь, ни помешать. Однако этот факт из биографии отца не позволяет мне вступить в партию и плечом к плечу идти с такими людьми, как ты, проливший кровь за эту власть».

Дядя Жельо был очень доволен. «Ну, отец — это одно, а сын — совсем другое… Однако тебе лучше быть в стороне. Пусть и у нас будут беспартийные коммунисты. Так оно еще лучше». В те времена много говорили о врагах с партийным билетом.

Так, дождавшись праздника плодородия, мы с доктором Живко отправились по домам. Кроме овощей и фруктов учитывали также домашний скот.

Описали урожай и у Жечки. Смотрел на нее, когда она ходила по двору и этим чем-то напоминала мою маму. Наверное, по этой причине пропало у меня к ней всякое желание. Остались только амбиция и предчувствие пагубного злорадства. Закончив учет, посидели в беседке, увитой виноградом, выпили по стаканчику ракии и отправились в следующий дом. Выходя из ворот, я обернулся (это был первый пункт моего плана соблазнителя), Жечка смотрела на меня. Сделав вид, что меня силой уводят отсюда, я зашагал вслед за доктором. А когда стемнело, возвратился, сказал: «Забыл спросить». Она сразу все поняла. «А доктор?» — «Он спит с женой». Напоминание о чужом счастье всегда пробуждает у человека зависть и желание самому быть счастливым. Опять стояли в беседке, увитой виноградом, откуда-то доносились звуки радио, а я был сам не свой. «Давай, действуй», — подбадривал себя, но женщина смотрела на меня без волнения, словно на проданную скотину. Мне очень хотелось ей понравиться. Отступил немного назад, скрестил на груди руки, предоставив ей возможность созерцать меня во весь рост. Специально надел шелковую рубашку с длинными рукавами: длинный рукав в то время — признак обеспеченности.

— Почему не зайдешь завтра?

Я был очень смущен, моментально усомнившись в успехе своей стратегии, пустил в ход все свое красноречие. Но в этом не было нужды. «Эта женщина не для любви», — подумал я, но внутренняя страсть разгоралась еще больше. Она была в том же некрасивом ситцевом платье и опять напоминала мне мою мать сплетенными в косу волосами и испуганным взглядом, который сохранился у мамы до самой смерти. Дело несколько упростилось. Она села, а я продолжал стоять, словно слуга, пришедший поздравлять с Новым годом свою госпожу. Это меня еще больше смутило, и, как всегда, от смущения сделал то, чего не следовало делать. Присел к ее ногам. Было тихо, нас окружала прекрасная природа, и я даже забыл, зачем пришел. Почувствовал, что теряю самообладание, в глазах потемнело, закружилась голова, будто я ощутил вращение Земли. Жечка была ко всему безразлична. Немного придя в себя, стал злиться. «Я, который…» Однако продолжал сидеть, а неровные плиты подо мной просто убивали меня. Жечка вздохнула, медленно встала и пошла, от ее платья исходил запах дома и женщины, он как магнитом притягивал и манил к себе. Я двинулся за ней, как слепой. Она дошла до калитки, остановилась, открыла ее, освободив мне проход.

— Спокойной ночи.

Никогда, ни до этой ночи, ни после, не видел во сне женщин, а Жечка приснилась. И по тому, какой видел ее во сне — то с ружьем, то с ребенком на руках, — понял, что боюсь ее. Эта мысль вызвала во мне сильное раздражение, и я начал подбадривать себя: «Это я-то боюсь? Хватит! Еще не родилась такая женщина, которой…» В конце концов решил не замечать ни Жечки, ни ее отца. Дядя Жельо пытался сблизиться со мной, это даже посторонние замечали, и дошло до того, что однажды бабушка Петачка спросила меня: «Слушай, а почему ты не хочешь жениться на дочке Жельо?» Ответил, что у меня есть невеста, студентка из Свиштова. Сказать что-либо бабушке Петачке — это все равно что объявить на сельской сходке всех окрестных деревень. Уже на следующей неделе интерес ко мне пропал. Чувствовал это по тому, как безразлично здоровались со мной те, кто раньше имел на меня виды. Только дядя Жельо остался прежним. Он даже сказал однажды: «Да привези ты ее сюда, не бойся, не дадим в обиду». Я уже совсем забыл о студентке и не сразу сообразил, о чем он. «Бабьи сплетни», — двусмысленно ответил я ему.

Снова наступила зима, снова начали отмечать праздники и играть свадьбы, а у меня — опять длинные вечера в одиночестве и холоде. Укутавшись в одеяло, думал, что и Жечке тоже холодно. Представлял себе, что над ее кроватью висит портрет командира партизанского отряда, и меня разбирала досада. Тогда я еще не знал, что это не что иное, как ревность. Думал, что ненавижу его как представителя чужого мне класса. Однажды, как мне показалось, вечер не наступал очень долго. Весь день я думал о том, как после работы пойду в гости к попу Кириллу. Дорога к нему вела мимо дома дяди Жельо. «Буду проходить мимо и зайду. Никто меня не увидит и не услышит», — размышлял я, набираясь храбрости. Зашел к Жечке и спросил, где дом попа Кирилла. «Попа нет дома. Видела, как он запрягал коня. Наверное, поехал в деревню кого-то отпевать», — ответила Жечка удивленно. Я стоял перед входом, а она в дверях, и я, как соблазнитель Мефистофель, не смел поднять глаза и взглянуть на нее. «А отец?» — «Зайди подожди его. Он на собрании». В это время по селам велась разъяснительная работа по коллективизации. Сходки продолжались до полуночи. Все складывалось так удачно, что у меня закружилась голова. «Папа тебя очень хвалит. Сказал, что ты стоящий парень». Она провела меня в теплую комнату, предложила раздеться, повесила мое зимнее пальто на гвоздь, вбитый в косяк, потом уговорила снять ботинки и положила мне под ноги горячий кирпич. «Как вы сидите в своей холодной конторе, уму непостижимо», — говорила она, ухаживая за мной, словно за родным братом, возвратившимся с работы на морозе. Налила вина, нарезала сыр — совсем как для дорогого гостя. Тут я не удержался, вскочил прямо в носках, схватил ее, что-то затрещало, и мы рухнули на кровать. Под нами зашуршала солома. Жечка была тонкая, гибкая и холодная, как угорь, и ускользала из-под меня, а когда успокоилась, я грубо выругал себя. Был просто беспомощным. Таким же оказался при второй и третьей попытках. «Бог наказывает меня», — подумал я. А она, вся трепеща, покорно прижималась ко мне; чувствуя ее страсть, я еще больше злился на себя.

После Нового года собрания по коллективизации созывались почти каждый день и заканчивались поздно. Услышав голоса на улице, я быстро отправлялся в сарай и дожидался, пока дядя Жельо ляжет спать, а на другой день чихал и сморкался. «Дров у тебя, что ли, нет, малый? — спрашивал меня председатель. — Или ботинки промокают?»

И так у нас с Жечкой началась не любовь, а настоящее неистовство. Кажется, мы были готовы уничтожить друг друга. Такая страсть не могла остаться без последствий. Я первый понял, что Жечка беременна. Почувствовал это по какому-то враждебному приему ее утробы. И перестал заходить к ним. «Придет и твой час, Умбертов!» — подумал я. Взял отпуск и сказал председателю, что проведу его в Свиштове. Однако уехал в деревню, предоставив событиям развиваться без меня. Через две недели возвратился и отправился к попу Кириллу, демонстративно пройдя мимо дома Жечки. Вечером попросил бабушку Петачку не закрывать дверь на засов. Она, естественно, догадалась и всю ночь следила у окна, а утром уже знала, что Жечка приходила ко мне. Пришла она небрежно одетая, в тесном пальто, которое еще больше выдавало ее беременность. Я сел, а ее оставил слушать мою «обвинительную» речь стоя. Заявил, что нам нужно прекратить отношения, потому что у меня для этого имеется особая причина… И замолчал. «Студентка из Свиштова?» — робко спросила она. Сделал вид, что не расслышал вопроса. «Причина от бога, ее никак нельзя поправить. Когда был маленьким, — продолжал я, — переболел свинкой. Теперь не могу иметь детей». Она села и продолжала слушать, ничем не выразив своего отношения к сказанному…