Прозрачная маска

22
18
20
22
24
26
28
30

Что мы только не придумывали, чтобы добиться массовой коллективизации! Где уговорами, где угрозами, где увещеваниями — однако спущенную директиву выполнили, указанный процент даже превысили. Нас похвалили. Осенью собрали скот и инвентарь на общественный двор, но наступили холода, и обобществленный скот начал дохнуть: лошади падали, овцы облезали, у коров пропало молоко. Всю зиму кормили скот соломой вперемешку с небольшим количеством сена, а содержали в наспех огороженном загоне под открытым небом.

Долгой показалась мне та зима, которую я прожил в одном доме с секретарем парторганизации. Из-за усердного служения новой власти у меня не оставалось времени ни для ненависти, ни для любви.

Весной у людей кончилась мука, начали есть просяные лепешки. В ТКХ запасов не имелось, а до нового урожая было еще далеко. В больших семьях к просяным лепешкам добавлялась вареная тыква. Недовольство росло и достигло своего апогея к пасхе, когда не многие могли отнести своим крестникам кулич, курицу или яйца, как это делалось многие годы. Все сельскохозяйственные продукты селяне меняли на черный хлеб в городе.

В апреле в деревне началось брожение. Недовольные были и среди коммунистов. Власти приняли меры, а агитаторы объясняли создавшееся положение временными трудностями, которые переживает вся страна. Однако это вызывало обратную реакцию среди населения. «Значит, и у других?» — еще больше возмущались односельчане.

Тогда я снова взял отпуск. Была середина апреля, отпуск мне был нужен не для отдыха, не для какого-то дела — просто необходимо было уехать из села. Но прежде чем уехать, я собрал членов кружка марксистско-ленинского просвещения под видом завершения партийной учебы: наступала пора горячих полевых работ. А после заключительных занятий попросил остаться с десяток коммунистов, которых знал как приспособленцев или сомневающихся, и предупредил, чтобы были начеку. Сказал, что я хоть и беспартийный, но вынужден предупредить партийного секретаря и сообщить им: дела идут плохо. Вчера слышал, что в Плевенском округе кооператоры подняли бунт, растаскивают ТКХ и забирают свой скот. Некоторые самовольно запахивают и засеивают свою землю. Власти не вмешиваются, потому что не хотят кровопролития, но бунты не прекращаются. Социализм в сельском хозяйстве в опасности. Каждый из них должен быть на своем посту. Как коммунисты, они обязаны разъяснить народу, что эти трудности скоро будут пережиты…

Кажется, мои слова были искрой.

Через три дня после моего отъезда и в нашем селе вспыхнул мятеж. Так его называли потом, когда все успокоилось, когда люди все осознали. Однако в ту ночь четыре улицы собрались на площади — мужчины и женщины с фонарями, топорами, вилами и ножами в руках. Дядя Жельо взобрался на принесенный стол, поднял руки и пытался успокоить людей. Они хотели услышать, что он им скажет. Думаю, что, если бы в то время он смог им что-то пообещать конкретное, такое, что могло соблазнить, они успокоились бы и отправились по домам. Но он только кричал: «Стойте! Остановитесь!»

Толпа ему ответила гулом, двинулась на общественный двор, каждый забирал свой скот, вел домой и запирал в свой хлев. Утром приехала милиция из города и водворила порядок, а к вечеру наши односельчане один за другим открывали ворота и добровольно вели свой скот обратно на общественный двор и привязывали его на прежнее место.

Я не приписываю себе какой-либо заслуги в этом мятеже — он мог произойти и без моих стараний, — но вспоминаю об этом потому, что моя душа от этих беспорядков наполнялась радостью. Произошло то, что я предвидел. Я был горд своей прозорливостью, чувствовал себя провидцем и даже попытался увидеть свое будущее. Мне казалось, что мое дарование бесподобно. Я ходил по селу, как настоящий бог среди людей, с достоинством человека, который все знал о людях, а они не знали обо мне ничего. И это чувство делало меня добрым и снисходительным. В те годы, считающиеся очень трудными для социализма в истории нашей страны, я жил в полном душевном равновесии. Моя злоба — теперь истощившаяся — превратилась в прозрение, насмешку и чувство превосходства. Я продолжал вести кружок политического просвещения — специализировался на вопросах сельского хозяйства, с вдохновением рассказывал о Советском Союзе, говорил много, потому что любил выступать. Слушали меня с вниманием, верой и удивлением, восторгаясь моим красноречием. Это восхищение влекло их ко мне — они шли за мной, обманутые моей кажущейся необыкновенностью. Рядом со мной они чувствовали собственное ничтожество и стыдливо, с раскаянием отступали. «…Вот так появляются ложные боги и лжепророки, которые, прикрываясь знаменем всевышнего, творят чудо, чтобы одурманить, если возможно, не только простаков, но и избранных». А избранные мне верили. Само название «беспартийный коммунист» звучало для меня как «тайный советник», делало меня необычным и авторитетным. Интерес ко мне был разносторонним. Женщины хотели завладеть мной, жертвуя своим телом, познать меня, стремились успокоить душу.

Последующие приятные годы.

Чтобы соответствовать времени и положению, купил себе шляпу и велюровые туфли. Однако началась миграция населения, которая увлекла в город и меня.

Заметка автора. За время пребывания в коллективе завода «Серп и молот» Йордан Умбертов показал себя как принципиальный работник, нетерпимый к невежеству и карьеризму. В баре «Кристалл» комплекса «Золотые пески» к характеристике Умбертова о завода «Серп и молот» добавили, что он имел одну слабость, оказавшуюся губительной для его карьеры: женщины. Уточнили, что ради женщины он бросил отлично оплачиваемую работу и уехал неизвестно куда. Сожалели о нем.

5

Вместо того чтобы кричать, как Давид, убегавший от своего сына Авессалома: «Господи, как возросло число врагов моих, многие поднимаются против меня», — я лежал почти так же, как тридцать лет назад в доме бабушки Петачки, — смотрел в потолок и старался ни о чем не думать. А как только задумывался, приходил к выводу, что я и в самом деле берег, в который бьет жизнь, разрушает его и уносит размытые частицы, уменьшая меня на глазах. Мне уже давно перевалило за пятьдесят, и эта довольно долгая жизнь не принесла мне ничего, кроме боли, которая не убивает, но постоянно мучает и гнетет. И если набраться смелости осмыслить пережитое, то я, вероятно, разделил бы свою жизнь на два периода; рубеж, который разделял их, приходился на 1945 год. После этого года на мою голову постоянно сыпались несчастья, которые до этого я приносил другим. Даже невольно.

Первое — уехала Берта. До этого она уезжала много раз, но всегда, прибыв в Вену, присылала мне открыточку и сообщала о том, как доехала и что у нее дома. Она была (а может, есть и сейчас) женой парализованного владельца фабрики дамских чулок, смерти которого мы оба ждали с нетерпением. Когда мы познакомились, Берта была в Болгарии вместе с мужем. Потом она приезжала одна. Четыре года отдыхала на Золотых песках, а потом несколько лет — в Пампорово. Когда она попросила меня перейти на работу куда-нибудь в районе этого курорта, чтобы быть вместе, я подумал, что она связана со шпионской организацией, и бросил ее. Нет, не из патриотических чувств. Тогда я еще был молодым и верил, что моя душа — обитель пропаганды и так называемая социалистическая действительность не могла ослабить ее. По-прежнему я ненавидел все и всех, лишивших меня того, к чему я готовился и был предназначен. Так что я и ломаного гроша не дал бы на алтарь социалистической Болгарии — пусть ее наводнят шпионы, пусть делают все, что хотят и где хотят, но только без меня. Хотя иностранцев я тоже недолюбливал. Только Берта была и осталась исключением. Для меня все, кто живет на Западе — это те, кто летом приезжает в Болгарию, — белобрысые самодовольные морды, — едят наш хлеб, не утруждая себя даже тем, чтобы попытаться запомнить, как сказать по-болгарски «спасибо». Они унижали мизерными чаевыми и баснословными претензиями, они просто приводили меня в бешенство своим пренебрежением к тому, что лично мне казалось прекрасным и что я от души хотел им показать. А они относились ко мне как к туземцу, рожденному лишь для того, чтобы им прислуживать. Больше чем уверен, что добрая половина из них не отличает Шекспира от Шиллера, Талейрана от Тамерлана.

Не могу похвастаться, что знаю их превосходно, но Берта многие годы прилагала усилия, чтобы восполнить пробел в моем образовании, и благодаря ее стараниям я вернул себе любовь к чтению и способность к изучению иностранных языков, которой удивил в свое время отца Челестино. Так что мой разрыв с Бертой при мысли о возможном ее участии в шпионской деятельности можно объяснить не столько патриотическими чувствами, сколько честолюбием. Я просто не допускал мысли о том, что я, такой-то и этакий-то, могу влипнуть в простенький уголовный роман. И придумал тест. Да, тест средней сложности, так как относил Берту к людям средних способностей. Может быть, по этой причине она очень деликатно обошла мои намеки и предоставила мне самому понять истину. Однажды вечером мы сидели с ней в ресторане «Эвридика» и слушали музыку. За соседним столиком оказался Румен Станков со своей маркировщицей. Смотрел я на них и спрашивал себя, кто в этой будущей семье — семья у меня почему-то ассоциируется с повозкой — будет тянуть повозку, а кто управлять ею. «Тот, за столом напротив, — сказал я, — похожий на судью по шахматам, специалист по урановым месторождениям. Молодой, но очень ранний». Берта спокойно выслушала мои слова и, не взглянув на Румена, ответила: «Если выбросит свой отвратительный пуловер и свою мадам. Она напоминает мне буфетчицу». Потом мы танцевали. Пробовал еще несколько раз затеять разговор в таком же роде, но она или зевала вместо ответа, или обнимала меня. Тогда я очень сомневался: «Все это камуфляж». И с еще большим вниманием следил за Бертой. Нарочно познакомил ее с Руменом, чтобы проверить, будет ли она спрашивать об уране, но оба они не проявили друг к другу никакого интереса, немного потанцевали для приличия и разошлись. Это вызвало у меня еще большие сомнения. А теперь я понимаю, что то была только ревность. Хотя никогда не смел признаться себе в том, что ревнив. Мне казалось, что настоящий мужчина может ревновать, если считает недостойной даму своего сердца. Тогда думал, что во всем мире достойнее мужчины, чем я, для Берты нет. Может быть, оттого, что она постоянно внушала мне эту мысль. Многие молодые люди просто посмеялись бы над такой любовью. Однако Берта на самом деле приезжала в Болгарию только ради меня. Может быть, и неудобно, но я скажу то, что говорила мне она: «Женщина может чувствовать себя хорошо только с одним мужчиной. Со всеми остальными ей или приятно или интересно, но за то, что я имею, должна благодарить бога, благодарить его за то, что ты есть. Я очень счастлива, что нашла тебя». И я был счастлив с Бертой. Поэтому страдал, когда она перестала приезжать. Может быть, заболела, а может, и что-то более страшное… Врагу не пожелаю того одиночества, которое переживаю. Вот уже четыре года живу одними ожиданиями. А ведь ничто так не томит сердце, как ожидание. Ходил к гадалкам. На мой вопрос, жива ли, отвечали: «Счастлива она, очень счастлива. А вот жива или нет, карты не показывают». Тогда я начал думать, как дожить до конца своих дней, и делал все, чтобы укоротить свою жизнь. Были моменты, когда меня начинала преследовать мысль о самоубийстве, Придумывал различные способы, чтобы не обезобразить себя. Совершенно не мог смотреть на обезображенных покойников. Однажды я даже отправился в Белый Яр, где был глубокий омут и водоворот, — хотелось проверить, сколько времени потребуется, чтобы добраться туда, и может ли человек за этот промежуток успокоиться. Однако туда я не дошел: по пути пригласили меня на одно торжество.

Торжество, после которого я должен был взывать, как Иов: «Зачем ты породила меня? Лучше бы умереть, не увидев света божьего. И не было бы меня. Прямо из утробы матери отнесли бы меня в могилу». В тот день я нашел своего сына. Должно быть, невыносимым стало одиночество, если признал сыном совсем незнакомого парня, и не только признал, а нашел в нем черты, подтверждающие мое отцовство. Парень не знал своего отца. Мать у него умерла рано, и он воспитывался в детском доме. Закончил архитектурный техникум, но после этого его не приняли в бригаду столяров, потому что он был слабенький и не мог отрабатывать поденную норму. Приехал в Бараки и стал шахтером. Затем по чьей-то рекомендации принял магазин, а через два года его магазин, как лучший по культуре обслуживания покупателей в округе, был премирован. Вот по этому случаю и состоялось торжество, на которое пригласили и меня, и я пошел, так как мне было все равно куда идти. К концу вечеринки парень так напился, что не мог отличить мужчину от женщины. Обнял меня и начал объясняться в любви. Он не говорил, а изливал душу. В его словах чувствовались нежность, обида и одиночество. Оба мы казались всеми отверженными. Когда гости действительно оставили нас одних, мне страшно захотелось обнять паренька, прижать его к груди и излить ему свою боль и одиночество. Но я в то время был уже немолод и совершенно трезв. Все говорят, что молодость романтична, а старость — скептична. У меня получилось наоборот. Парень мне рассказывал о маркировщице, о том, как он стеклом чистил паркет в ее комнате в общежитии, а когда, закончив работу, пошел купить бутылку вина и вернулся, застал у нее Румена Станкова, шлепающего по чистому паркету в своих грязных шахтерских сапогах. Он не подумал ничего плохого. Они втроем сели за стол, выпили вина. А когда подошло время расходиться, инженер снял свои грязные сапоги и завалился на постель девушки. Она приняла это как должное, намекнула, что парню пора уходить. И была готова целовать руки Станкова. Потом сказала: «Извини… пора спать, Румену рано вставать». Затем многие месяцы они, не скрывая своих близких отношений, появлялись у него на глазах. Думаю, что делали это не преднамеренно. Они просто его не замечали. Мне приходилось видеть их и втроем, и я всегда спрашивал себя, кто же из них двоих третий. Маркировщица, на мой взгляд, не обладала такими чарами, чтоб надолго задержать Румена. Ее прелестей хватило, только чтобы завлечь. На это способна каждая средняя женщина. А мой парень не мог не только удержать, но и увлечь ее. И тогда, когда я об этом думал и страдал вместе с сыном, я ненавидел маркировщицу, ненавидел и Румена. «Хорошо, — спрашивал я со злостью парня, — с чего ты взял, что она тебя любит?» — «Ну, она мне жалуется… спрашивает меня обо всем… Никто раньше не рассказывал о себе… никто не жаловался на свою жизнь, значит, никто не питал ко мне доверия… Думаю, что она ждала моей помощи. А разве может человек ждать помощи от чужого человека? Не может. Она казалась близкой». Мне хотелось кричать: «Это существо никогда в своей жизни не испытывало любви, если путает ее с состраданием, заинтересованностью или даже с корыстью!»

Ночью, после торжества, привел его в общежитие, уложил спать и остался у него до утра. Следил за его дыханием. Слышал, как он во сне что-то говорил неразборчиво, а один раз даже смеялся. Вытащил из его портфеля паспорт и при свете луны прочел, что родился он в селе Сандански в 1952 году. Зовут его Свилен Маринкин Маринов. Моим сыном он быть не мог. Если Дамяна родила ребенка и он оказался парнем, то это должно было случиться в 1946 году в Свиштове. Почему непременно в Свиштове? Может быть, она переехала к своим родителям в Сандански? И там? Но годы? Шесть лет разницы. Какое значение имеют годы, если парень похож на меня! Действительно похож. Ничего, что русоволосый. Мать у него была беленькая. Дети походят на своих отцов. Смотрел я на него, и мне так хотелось, чтобы моя версия оказалась действительностью. В конце концов я на самом деле поверил в нее. Это никому не мешало. Мне не терпелось разбудить его. Я даже потеребил его за нос. Однако, подумав: «Не будучи настоящим отцом, ты уже выражаешь свои эгоистические проявления», — решил: пусть поспит. И ушел.

После этого парень довольно долго отсутствовал. Учился на курсах повышения квалификации. Мучительно дожидаясь его возвращения, я уже подготовился к разговору. Собирался ему сказать, что я его отец. Что очень долго его искал. Словом… так, как это изображается в кинофильмах. Приготовил очень хорошие слова. Был настолько счастлив его появлению, что совершил непростительную глупость: достал бутылку водки и стал накачивать его. Пил и сам. Потом начал истерически смеяться, плакать и никак не мог остановиться и справиться с собой.

— Однако, кажется, ты хватил лишку, — пролепетал парень.