15 декабря 1814 г., через два дня после кончины Линя Крюденер, не зная об этом, написала свой подруге Роксандре Стурдзе[1088]:
Есть в Вене старый грешник, который дорог моему сердцу, и таких много: это принц де Линь. Он называл меня «сестрой милосердия, врачующей сердца», и мы когда-то любили друг друга. Помните ли Вы его? У него прекрасная душа. Я умерла для света, и он, верно, боится нынче меня, как покойников. Но ни страхи, ни насмешки меня не заденут, если бы я могла надеяться обратить его к жизни, ведущей к жизни вечной. Временами совесть тревожила его: я знаю, что он хотел видеть меня католичкой, а я его — христианином[1089].
Юлия Крюденер принцу де Линю, Рига, 1 сентября 1804 г.[1090]
Я более почти не бываю в Европе, принц, и весьма вероятно, что Вы не получили мой ответ на Ваше прелестное письмо, которое изволили мне написать, все мои друзья во Франции жалуются на меня, в то время как я только и делаю, что пишу им. Ужасная удаленность от всех — вот еще один недостаток наших унылых краев. К счастью, это всеобщее безразличие ко всему, что поистине позволяет жить, еще не затронуло мое сердце; к счастью, я все еще умею любить то, что достойно любви, и Вы увидите, что мысли мои совершенно естественно устремляются к принцу де Линю, чарующему повсюду всех тех, кто умеет мыслить и чувствовать; сколько раз я вспоминала Теплице, которому придавал столько прелести дом госпожи де Клари[1091]. Соизвольте, принц, передать ей выражение моего почтения и мои пожелания однажды вновь свидеться с ней.
Это письмо передаст Вам превосходный парижский физик по имени Робертсон[1092], который тешится путешествиями по воздуху. Он совершил здесь вознесение на небо, прошедшее с большим успехом, и надеется вознестись на Ваших глазах в Вене; извольте, дражайший, любезный принц, оказать ему поддержку в сем проекте. Робертсону прекрасно удаются его экспедиции, к тому же он человек весьма галантный, и было бы не менее ценно сохранить его не только для полетов по небу, но и на земле; рекомендую его Вам от всей души, у него множество достоинств и много ума, это последнее качество, которое почти хотелось бы отнести в здешних краях к существующим лишь в воображении, сделало его пребывание здесь весьма для меня приятным. Увы, найдя немного ума в этих холодных краях, следует тщательно оберегать его, как в Лапландии берегут огонь после того, как солнце так надолго исчезает. Но еще прискорбней то, что отсутствие ума означает отсутствие души; ее весьма мало в сей дорогой России. Вы, думаю, видели другую Россию, но ныне все появляются на свет мертворожденными. Храните мои слова в тайне, как если бы я говорила Вам о любви, а Вы были настроены романически, ибо люди еще вдобавок и злы; никто никого не любит, никто ни с кем не видается ради удовольствия повидаться; все разоряются и ведут жалкий образ жизни: играют, гоняются за развлечениями, которых никто не хочет в других местах; взору предстают убогие зрелища, ледяные лица, что силятся не оледенеть окончательно из‐за холода, женщины, лишенные грации, ибо грация — дар Неба, а Небо далеко от этих развращенных сердец. Нет ничего, что столь приятно украшает существование; умственная жизнь, искусства, дружба не существуют; никакой уверенности, доверия, того умеренного веселья, что позволяет преспокойно говорить столько глупостей, милых сердцу, над которыми высшие существа и не думают насмехаться. Любезная Франция, «столь милый край», как говорила Мария Стюарт, «когда увижу тебя вновь?»; ах, дружба нашла там приют, она очистилась в политических бурях и стала самой настоятельной потребностью народа, который другие народы называют легковесным, ах, нет, не тщеславие заставляет меня сожалеть о Париже. Наверное, ни одну женщину там так не баловали, как меня; наверное, мне могли бы вскружить голову, но еще больше растрогали мое сердце, я сожалею не о стихах, песнях, модах и головокружительном вихре восторга, коему подвержен легко воспламеняющийся народ, а о моих друзьях, о тенистых аллеях Сен-Жермена, Монморанси и того Версаля, что видел великолепные дни века Людовика XIV и несчастные дни Людовика[1093], который, подобно Эдипу, был унесен бурей. Да, и о меланхолии, царящей в одетых в траур рощах, я сожалею. Я бродила по ним с Дюсисом[1094], который, весь погруженный в Шекспира, вдохновлял Тальма[1095] и оглашал округу своими прекрасными стихами. Любезный, шаловливый принц, я вижу, как Вы улыбаетесь. Нет, у Вас не будет удовольствия сервировать с пылу с жару маленькую изящную колкость. Дюсису восемьдесят лет, но насколько он опаснее, любезнее молодых русских бар, почитающих себя очаровательными, если они сказали несколько скверных каламбуров в подражание Брюне[1096] и выставили напоказ свою невыносимую роскошь, русских бар с холодными и обделенными Небом, не умеющими любить сердцами, которые, переняв пороки своих правителей, став первейшими на земле себялюбцами, превратились также в рабов в подчинении у рабства. Ангел, посланный с небес во мрак порока, ангел по имени Александр посетил их; и далекий, весьма далекий от желания той славы, о которой бредил Александр Македонский, восхотел лишь разбить оковы, тогда как другой желал лишь наложить их[1097]; весь его народ любит его, ибо и здесь в народе проявляются чувства и святые побуждения, внушенные природой. Но о чем я буду говорить с Вами? Я тороплюсь и даже не знаю, что пишу; будьте же снисходительны ко всей этой болтовне, я знаю, сколь Вы добры ко мне и потому позвольте мне еще сказать Вам, что «Валери» имела большой успех, даже здесь императрицы[1098] соизволили принять ее весьма доброжелательно, и всех охватило воодушевление, начавшееся в Париже; уже появилось пятнадцать тысяч экземпляров, не считая английского перевода, прекрасного, есть также три немецких перевода, последний весьма хорош, в двух других имеется эстамп, на котором Валери прогуливается в амазонке при лунном свете. Хитроумно, и амазонка, по-моему, весьма кстати. Полагаю, что мы скоро увидим Густава с трубкой во рту. Я работаю над сочинением[1099], которое, надеюсь, Вам понравится. В нем будет салонная любовь, та любовь, что всегда вне закона и со всех сторон подвергается безнаказанным попыткам быть опороченной, любовь, не признающая никаких обязанностей и потому лишенная или почти лишенная очарования; мои картины Вас потешат, Вы увидите ухищренное искусство в действии, никто не лжет, как Густав[1100], но злословят, обманывают, позволяют себе всё и тем не менее скучают, ибо, чтобы не скучать, надо быть добрым и любить. Кое-кто, как Вы и я, знает секрет подлинного счастья: мы любим наших друзей, родных, если они добрые люди, наших матерей и в особенности дочерей. Мы словно наблюдаем из уголка за тем, как живет свет, порой смешиваемся с другими, смеемся, развлекаемся, говорим благодетельные истины. Мы используем смешные стороны других как приправу, пороки как пугало, заставляющее с большей силой любить добродетели и добро; мы любим искусства, литературу, красивые сады, поля и миловидных женщин, когда они немного добры, естественны и по меньшей мере достаточно умны, чтобы уверить нас в том, что они нас любят; вот, дорогой принц, два слова о моем романе, где Вам отведено весьма почетное место: Вас будут слушать как любезнейшего из принцев и Вас будут любить. Иначе и быть не может.
У меня небольшая комната с красивым видом, в ней я и пишу, и нахожусь постоянно с моей дочерью, намного умнее меня, если только мне не откажут в уме, доброй, простой и прелестной, как ангел. Ее вид приносит мне отдохновение, ее любовь и любовь лучшей из матерей[1101], истинного ангела, придают моей жизни то сладостное очарование, которого не могут дать никакие блистательные светские утехи, моя матушка — идеал доброты, совершенство, у меня к ней романическая любовь, вот почему я нахожусь в этой нероманической стране, где, впрочем, и приобретаю полезный опыт. Он заключается в том, что богатство способствует только скуке и заставляет делать глупости человека глупого и безнравственного. Мне сказали, что умные люди есть в Петербурге. Я верю этому, как сонным грезам: почитаемые мною друзья поведали мне о весьма необычных видениях. Я знакома почти со всеми так называемыми выдающимися русскими, среди них немногие произвели на меня впечатление, и всё потому, что им не хватает души, эти люди полагают, что избежали страстей, но это страсти нас избегают.
О Париж, мой дорогой Париж, когда увижу тебя вновь, и твое небо, и моих друзей? Вообразите домик на шоссе д’Антен, утопающий в цветах, а в домике женщину простую, скорее добрую, вполне склонную страстно любить то, что должно любить; представьте себе эту женщину, которая со всей ее живостью охвачена восторгом от стихов де Лиля[1102], внимает ему, тихонько повторяет их, или в сладкой неге вдыхает аромат цветов в обществе своих старых друзей, певца Виргинии и Поля[1103], славного Дюсиса, которая искусно находит место в лунном свете испанцу Кастро[1104], музыкальному чародею с гитарой, стонавшей и погружавшей в безумные мечты; представьте ее старых друзей и ее саму, вовсе не прогуливающуюся в амазонке.
Представьте Мишо[1105], очаровательного писателя, Сегюра[1106] и Файоля[1107], приходивших читать ей свои стихи, Гара[1108], игравшего ей свои композиции, Плантада[1109], сочинявшего ей бессмертные романсы, Дюшенуа[1110], декламировавшей перед ней и просившей у нее совета, и величавого Тальма, в грозовой день заставлявшего ее слушать с трепетом о злодеяниях Макбета. Тальма, то мрачного от ярости, то, как Отелло, снедаемого ревностью, то вместе с Расином угасающего от меланхолии и сочетающего свои искусные интонации со звуками далекой гармоники.
Добавьте к этому всеобщее возбуждение столь любезного народа, во всех газетах посвященные мне стихи[1111], любящих друзей, загородные прогулки с самыми любезными парижанами, во время коих мое воображение по очереди рисовало им Италию и холодные берега Балтики. Вот Шатобриан приходит читать своего «Рене»[1112] и беспрерывно открывает мне источники вдохновения в своем гении[1113], превосходный Камиль Жордан[1114] и его друг, великий метафизик[1115], влекут меня на лекции, вот меня зовет музей[1116], искусства наполняют мою жизнь очарованием, а легкое тщеславие ее приятно будоражит.
Меня окружали художники, поэты пели для меня, скажите, принц, как не любить такую милую, вполне обычную жизнь, при том что у Вас достаточное состояние, чтобы наслаждаться жизнью, но не достаточное, чтобы впадать в искушение и делать глупости, у Вас повсюду влияние, которое служило мне лишь затем, чтобы служить другим, отворять и двери храма, и кабинеты министра полиции, говорить обо всем и бояться только Бога, и украшать все тем благим очарованием, той поэзией жизни и вечной молодостью, каковые могут даровать лишь подлинное, тихое благочестие, страстная любовь к природе, сердечные привязанности и природа: остановимся на этом, вот у меня кончилась бумага, пишите мне, прошу Вас, любите меня немного, я Вас премного люблю.
Б[аронесса] Крюд[енер].
Если Вы будете писать госпоже Вертами[1117], передайте, прошу Вас, что я ее нежно люблю, помогите Робертсону в его предприятиях, любезный принц.
Мой адрес: Госпоже де Крюденер, урожденной Фитингоф, в Ригу.
Юлия Крюденер принцу де Линю, Вюртемберг [6 мая 1809 г.?][1118]
Я недавно написала, любезный принц, тому милому светилу, что после нашего грустного расставания более не восходит для нас, но по-прежнему — прекраснейшее, достойнейшее любви созвездие, и попросила его послать Вам через воздушные и небесные пространства несколько слов дружбы и благодарности от той, кого Вам нравится по-прежнему баловать; так что Вы не напрасно — мой милейший, как всегда, принц. Я унесла воспоминание о Вас в мое одинокое пристанище и в ожидании лучшего прогулялась вместе с Вами, думая о Вашей безалаберной голове, Вашей блистательной храбрости и милой беспечности, которая, что бы Вы ни говорили, стоит моей. Я видела Вас наедине с той, которая, хотя и была государыней в Европе и в Азии[1119], отправилась в путь вместе с Вами и позволяла Вам говорить с ней, как со всеми нами; я видела Вас среди Ваших турок, на берегу моря, еще большим ленивцем, чем они, упражняющимся в остроумии в крымских степях, как в салонах госпожи де Куаньи[1120], я весьма сожалела о нашем салоне в Теплице, о наших прогулках с красавицей и душкой, о наших беседах, даже о наших спорах. То не был золотой век, ибо Вы не притязали на невинность, никогда ни на что не притязая, но то было счастливое время.
Ваша бедная Австрия вела себя тихо; ничего лучшего она и не могла сделать. Мы забыли тогда о политике и надеялись вновь свидеться; ныне, милейший принц, общественные бедствия нас разлучили; и я не знаю, пишутся ли еще письма и разносят ли их, как говорит госпожа де Севинье, эти столь учтивые господа[1121].
Но пора поведать Вам о моих напастях, надеюсь, они Вас посмешат. Я должна сообщить Вам о том, что со мной случилось. Вообразите, что если бы у Вас еще был Белёй, я бы попросила у Вас убежища, но Вы подобны Иоанну Безземельному[1122], хотя после Ваших потерь у Вас и осталось то, что королям не всегда удается спасти: Ваша честь, слава, Ваши утехи, ведь Вы не напрасно — принц, больше всех забавляющийся в этом мире и самый счастливый из несчастных на земле. Вспоминаю, сколько раз Вы говорили мне нечто подобное. В общем, принц, Вы знаете, что когда я говорила такие немного резкие вещи, я не забывала добавить: «я из семьи ссыльных».
Король поймал меня на слове, и я до сих пор не могу понять, отчего впала в немилость[1123]; моя невинность трогательна, я живу, словно в идиллии, среди лесов и стад, пишу, как всегда, романы[1124], гуляю, разглядывая средневековые замки, любезно украсившие окрестности, жду весну, забыв, признаюсь, всех земных королей, как вдруг приходит приказ, повелевающий мне в течение десяти дней оставить владения Его Величества. Хотя я и весьма кроткая, как Вы знаете, я рассердилась и сказала Превосходительству, принесшему мне эту глупость, что, если я, слава Богу, не королева, мой род столь же древний, сколь и род Вюртембергов, и что мои предки царили в Ливонии, поскольку были hochmeister, гроссмейстерами[1125]; что гордости у меня столько же, сколько у Его Величества, а с женщиной он должен обращаться учтиво, как водится в хорошем обществе, что в конце концов я готова тратить мои деньги в другом месте.
Вот, принц, моя история; напрасно я требовала объяснений, мне ответили, что королю донесли о том, что я всех залавливаю в сети и у меня собираются толпы людей. Вот уж невезение; в пятнадцатом веке верили в колдовство, в наши дни, когда никто не верит даже в чары, настолько все рассудительны, меня принимают за чаровницу; если бы у меня еще были, как некогда, красивые глазки, я бы утешилась вместе с Вами: Вы знаете, что я всегда была в заговоре только против скуки[1126].
Подумайте, как неприятно быть принятой за заговорщицу, тем более что если бы я была рождена царствовать и мне преподнесли в подарок трон, я бы сказала: «Пролейтесь, токи слез…»[1127]