100 слов психоанализа

22
18
20
22
24
26
28
30

Сопротивлению препятствуют лишь его источники: Я* ничего не желает знать о вытесненном, Оно* связано со своими симптоматическими способами удовлетворения и отказывается преобразовывать их, а Сверх-Я* цепляется за чувство вины* и противится, не желая принять и малейшие изменения в мире, за исключением того, что меняется к худшему. Одна из хитростей Сверх-Я выражается в следовании фундаментальному правилу – из удовольствия подчиняться анализу так же, как это происходит в школе или в религии!

Сетования со стороны аналитика были бы напрасными, поскольку всякое сопротивление свидетельствует о присутствии бессознательного и указывает на то, что диссимулируется. Не является ли перенос* первым из всех сопротивлений, который повторяет и отыгрывает больше, чем прорабатывает? Поскольку перенос приводит в действие бессознательное, он является также и тем, что делает возможным анализ.

Стыд

Невиновность является противоположностью виновности*, а надменность – обратной стороной стыда. Виновность подчеркивает ошибку, преступление; стыд подчеркивает оскорбление, нанесенное Я. Стыдливый человек – это униженный Нарцисс, человек, который считал, что находится в безопасности и который вдруг обнаруживает себя обнаженным. Виновный может получить прощение, искупить вину, возместить ущерб, но можно ли представить, чтобы в один прекрасный день стыд оказался полностью «исчерпанным»? Стыд отражается на лице, стыдливый теряет свое лицо, стыду остается лишь исчезнуть, создать условия, чтобы о нем забыли. Такое исчезновение, безусловно, чаще происходит из-за расщепления* Я, чем из-за вытеснения*, защищающего каждого из нас от пережитого ранее стыда.

В обществах, где люди живут, находясь больше под угрозой стыда, чем под угрозой виновности, стыд играет регуляторную роль – в Антильских обществах говорят: «Избегайте публичного оскорбления!», но это происходит ценой усиления персекуторных чувств. «Грубый голос», осуждающий виновного, брызжет из-за кулис внутренней сцены, а глаз, видящий выставленного на посмешище, царит на социальной сцене.

Сублимация

Идея сублимации долгое время страдала от определения, в соответствии с которым ей отводилась роль «десексуализации», сведения сексуальных влечений* к культурным, социально значимым целям. Каким-то неизвестным магическим образом то, что было сексуальным, переставало быть таковым, становясь возвышенным; непоследовательность суждения стала причиной иронии Лакана: «Вы хотите сказать, что цель изменилась, что она была сексуальной, а теперь уже нет? И из этого следует заключение, что сексуальное либидо лишилось сексуальности. Вот, стало быть, почему ваша дочь немая».

Опираясь на гипотезу «первопричин», Фрейд видит все по-другому. Идея состоит в том, что либидо, благодаря своим способностям к метаморфозам, сразу же ускользает от участи вытеснения*; сублимация понимается теперь уже не как окончательная фигура возвышения, даже очищения от первоначальной сырой сексуальности, а как ее первое производное, относящееся к природе сексуального влечения, к пластичности* его природы, а не к его дистанцированию. В золоте не меньше сексуальности, чем в свинце, в «кассете» со спектаклем «Скупой» не меньше страсти, чем в анальном* аспекте, из которого проистекает скупость. Просто сексуальная жизнь сместилась и стала неузнаваемой.

Сублимация наводит мост между искусством и инфантильной сексуальностью*; общим для них является следование к финальности без финала, реализация желания порвать со всеми формами утилитаризма. Для ребенка является открытием, что благодаря форме своих губ и консистенции своей слюны он может пускать пузыри. Но это ни к чему не приводит, это не дает полного удовлетворения, это является причиной, по которой ребенок не унимается. Еще и еще…

А разве в искусстве происходит иначе, когда при помощи нескольких тюбиков, холста и кисти можно «вдохнуть страсть в природу и в предметы?» (Из речи Антуана Арто о Ван Гоге).

Суицид

Что мог бы нам поведать самоубийца, объясняя свой поступок, если бы у него появилась возможность дать себе и другим отчет в том, что произошло? Немногое, вероятно, не больше того, что говорят те, которым попытка самоубийства не удалась: «Я больше так не мог, я хотел, чтобы все закончилось, я хотел спать, я не знаю, я больше ничего не знаю…» Бедные слова, использованные при попытке объяснить и назвать безымянную тревогу*; акт/действие уже сам по себе свидетельствует о недостаточности слов. Покончить не с жизнью, а с психической жизнью, от которой невозможно сбежать, которую можно лишь разрушить. Уничтожить тело, поскольку не удается заставить замолчать жестокую, необузданную психе. Случается, что когда суицид не удается довести до конца, сама попытка заканчивается успехом, исполнением задуманного… поскольку начинается новая жизнь, не вечная, но всё же…

Невыразимый акт, он не является следствием идеи суицида и поддерживающего ее фантазма*. «Люсьен [де Рюбампре] в отчаянии хотел покончить с собой по определенной причине. Приняв такое решение, он начал изучать возможные способы. И тогда он представил себе ужасающее зрелище своего обезображенного тела, всплывшего на поверхность… Как и у некоторых других самоубийц, у него появилось посмертное самолюбие» (Бальзак). Мысль о самоубийстве служит жизни: «Мысль о самоубийстве является большим утешением. Она помогла пережить не одну тяжкую ночь» (Ф. Ницше). Для Нарцисса* смерть является, прежде всего, раной. Верный стоической традиции – «Истинно свободен только тот, кто свободен от страха смерти» (Эпиктет), – он дает себе обещание скорее остаться властелином момента, нежели пассивно терпеть разложение. Но отсюда до соблюдения плана… Скольких людей посещала мысль убить себя, они утешились лишь тем, что разрывали свои фотографии!». («Как часто люди хотят покончить жизнь самоубийством, а кончают лишь тем, что рвут свои фотографические карточки». – Жюль Ренар.) Как мы можем понять меланхолика*? Ведь он редко терпит поражение, пустота, в которую он устремляется, не оставляет ему никакого шанса. Но будет ли это самоубийством, убийством себя или другого, этого ненавистного объекта, Я* которого является лишь болезненно отбрасываемой тенью?

Тело

Алина, находясь на кушетке* в состоянии полной расслабленности, рассказывает без всякого смущения, как на протяжении всего сеанса из-за сказанных ею слов ее охватывало возбуждение, которое распространялось сразу на несколько зон тела, настолько сильное, что желание унять свой зуд становилось безудержным. На противоположном конце невротического спектра находится другой больной с неврозом навязчивого состояния* – Жан, решительный сторонник полного разграничения души (психики) и тела, жалующийся, что психоанализ сводится лишь к простому «интеллектуальному» упражнению. Его напряженное, обездвиженное кушеткой тело свидетельствуют все же о другом: он испытывает необходимость постоянно находиться начеку, не расслабляться, следить за телом, над которым каждую минуту нависает угроза быть затронутым словами.

Нелегко раскрепоститься после двадцати пяти веков дуалистического мышления, которое, начиная с Платона, насколько нам известно, радикально противопоставляло душу и тело и форматировало лингвистические и мыслительные категории. Весь психоаналитический опыт изучения того «чужого внутреннего тела» (Фрейд), которым является бессознательное, способствует размытию, казалось бы, ясных различий: Я создается благодаря идентификациям*, но этот процесс вначале смешивается с процессами поглощения-инкорпорации; первое обладание, первая опрятность заимствуют модель «анальности»; формирование внешнего/внутреннего, их дифференциация находит ценную поддержку в противопоставлении между женским и мужским, и т. д. Собственно говоря, не существует «психического» процесса, который бы, наподобие тревоги* или удовольствию, не располагал бы собственной соматической траекторией. Два приведенных в этой книге «простых» примера анорексии* и запора при неврозе навязчивых состояний показывают, что психическая жизнь неотделима от органической жизни (и/или ее нарушения). Сладкое возбуждение, сопровождающее появление фантазма, начинает делать на теле наброски удивительной эрогенной географии – пульсирующая промежность, дрожащий затылок, гусиная кожа на предплечьях, дрожь, охватывающая тело с ног до головы… – так сладкое возбуждение обрисовывает тело психе.

Темпоральность (история)

Как же не разделить мнение философов, что каждый из нас обладает «внутренним ощущением времени», что время a priori информирует наши чувства, что нет ничего более «знакомого» для человека, чем его существование во времени?

Это верно, по крайней мере, для пациента, страдающего неврозом, для того, кто создал свою историю в русле развития эдиповой* трагедии. Для него «прошлое, настоящее, будущее будто нанизаны на пересекающую их струну желания» (Фрейд). Настоящее переноса* открывается, с одной стороны, с воскрешением в памяти инфантильного, а с другой стороны, с ожиданием перемен. Но это не относится ко всем, и для психоаналитического опыта становится сюрпризом известие, что время не является сиюминутной данностью субъективности. Темпоральность проистекает из психогенеза, она может проявляться просто в виде наброска, а иногда она и вовсе не сформирована. Так, у Ариан нет воспоминаний об эпизодах из детства, их отсутствие не означает, что она лишена памяти, а скорее свидетельствует об отсутствии истории; у нее нет опыта проектов; планирование каникул погружает ее в пустоту мышления – и она старается, насколько это возможно, нейтрализовать свое «присутствие», без умолку говоря, чтобы ничего не сказать, чтобы не проговориться о чем-то важном. Она умеет пользоваться часами и записной книжкой, однако социальное время не принимается в расчет, есть лишь субъективная регистрация во времени, что позволяет ей поведать свою жизнь.

Распределение времени на прошлое/настоящее/ будущее предполагает существование непрерывности бытия (Винникотт), условием для этого является понимание ребенком, что отсутствие не означает исчезновение, что ушедший объект любви вернется вновь.