Дача на Петергофской дороге,

22
18
20
22
24
26
28
30

«Несносно!» — повторил он в видимом смущенье и с неудовольствием ушел из мастерской прямо на рынок; видно, хотел еще раз взглянуть на миловидную Беппу.

Воротился — нашел все в таком же беспорядке, в каком оставил. Порядок не удивлял Константина: ему казалось, что все именно так было, как быть должно; но отсутствие этого порядка жестоко его озадачило. Не будь этого порядка прежде, он бы и не подумал его требовать или, может быть, сам бы приложил, хотя изредка, руку ко всему, что требовало особенных попечений. А теперь баловня-художника будто обдало холодом. Куда девался порядок? — А откуда он брался? Константин бьет себя по лбу, и чем больше думает, тем больше недоумевает. Но дума думой, а дело делом. Работа не ладится; решившись ее отложить, он собрал кисти, краски, палитры — опять беда: не знает, куда положить.

«Да куда же я прятал все это вчера, третьего дня, всегда?» — чуть не плачет наш художник. С горя и с досады принялся опять за портрет Беппы; на этот раз он устранил все мелочные препятствия, заранее расправил все нужные краски и с улыбкой на устах при мысли о маленькой Беппе принялся на память чертить ее портрет. О! В этом случае он крепко надеялся на свою память.

Начал и вывел черные глазки на диво! Вы бы подумали, что выглядывает живая Беппа. И лоб удался, и брови, и черные волосы в меру облегли свежие щеки и ямки на щеках. Носик чудо! А вот и крошечный малиновый ротик, который раздвоился, будто спелая вишня, и лукаво манит другие уста. Над ним больше всего хлопотал живописец, вероятно из благодарности. Свежее закипело в нем воспоминание о поцелуе, когда он набросал милые черты; забылся: вот, думает, выпрошу другой поцелуй, наедине еще будет слаще… Помутилось в глазах у Константина, сердце таяло в неведомом упоении… вдруг… что-то хрупнуло, затрещало — и мигом Константин очутился на полу. Изумился он, хотя дело сделалось очень просто; под ним изломался стул прапрадедовских времен, купленный им из кучи старого хлама за несколько паолов{49}. Давно ли Константин был убежден в прочности своей мебели, как будто бы она только что вышла из мастерской какого-нибудь римского Гамбса?{50} У него еще никогда ничего не ломалось, нужно же было стулу обрушиться в ту самую минуту, когда он блаженствовал, мысленно целуя Беппу, когда он, может быть сближая ее со знаменитой Форнариной{51}, восхищался этим неожиданным пополнением к цели его рафаэлевских стремлений?

Сердито ворча сквозь зубы, Константин встал, оправился, но еще с минуту не решался подойти к портрету Беппы. Он совестился перед ним как перед живой Беппой. Недаром же он был одержим художническим пылким воображением!

Наконец собрался с духом, подошел. Взглянул — и руки опустились. Что же бы вы думали? Перед ним на полотне плутовские глазенки Беппы, ее нос, ее вишневый ротик, все черты лица точно ее, изумительно сходные, если рассматривать каждую поодиночке, но взгляните на целое, и вы увидите не портрет Беппы, а карикатуру на бедную Беппу… И какую же злую карикатуру! Удивительно, не правда ли? Каково же было на это смотреть Константину!

Протирает глаза, то с той стороны посмотрит, то с другой подойдет; но как ни глядит, все выходит одно и то же, и волшебный сон о Форнарине рассеялся как дым перед горькой существенностью. «Мне ли думать о безнадежной любви, когда я не умею даже намалевать плохого изображения своей красавицы!» — вот что высказывала горькая ироническая улыбка на лице приунывшего художника.

III

С той поры у Константина пошла разладица в мастерской: чего ни хватится, во всем оказывается недостаток; за что ни возьмется, везде неудача. Равендук{52} попадается то гнилой, то узловатый; в покупке кармина и ультрамарина{53} его надувают продавцы; масло либо подмешано, либо с отстоем; палитры ломаются в руках, словно сдобные сухари, а кисти лезут, как волосы больного, после горячки да мало ли еще бедствий могут постигнуть живописца в бесчисленных мелочах, которые все, однако же, очень важны для его занятий?

Маэстры и товарищи не узнают более ни работы, ни мастерской Константина. Все, что он ни пишет, вяло, безжизненно, будто отражение его тайного уныния; идеи не ясны, колорит подернут каким-то мраком, одним словом, та же кисть — да не та же мысль, а главное, не та же смелость в выполнении. А мастерская Константина? Боже! Какая разница с тем, что она была прежде! Беспорядок, всюду клочки полотна, изорванного с отчаяния, серые слои пыли, лохмотья на мебели, потускнелые стекла, пожелтевшие гардины, и все и вся в самом жалком положении, несмотря на то, что Константин стал несравненно прибористее и уже действительно делал усилия, чтобы поддержать прежнюю славу своей мастерской. Ничто не помогало. Над ним смеялись товарищи.

— Видно, брат, тебе надоело хозяйничать. А сгоряча ретиво было принялся! Да невмоготу, — не выдержал!

Каково же было ему слушать подобные замечания, которые, как хорошо знал Константин и ведаете вы, мой читатель, были совершенно изнанкою истины! Поневоле призадумывается наш художник, и все как ни думает, не придумает толку. Непостижимо!

Надежды его начали гаснуть, а исцеления не предвиделось.

Но в то самое время, как дела Константина по художественной части принимали такой печальный оборот, любовные дела его процветали. И он уже мог говорить «моя Беппа», и его Беппа поспорила бы исправностью с красным солнышком, когда Константин по условию поджидал ее у каких-нибудь развалин. Только скоро ни любви, ни поцелуев Беппы недостало, чтобы пополнить ужасную пустоту. Мрачно становилось внутреннее небо художника, яркие звездочки надежд его редели, бесцветность, бесцелье будущего пугали его. Наконец дошло до того, что проходят целые дни и он не ищет Беппы, даже не думает о ней! Ему не до нее. Он чего-то ждет не дождется; что-то зовет не дозовется!

Но вот голос его души услышан и снова нахлынули давно небывалые вдохновения. Константин в восторге; он спешит ловить налетных гостей и приголубить их честной, трудолюбивой беседой. И снова повезло Константину; и хотя еще не то чтобы совсем на прежний лад, но жить и работать стало и легче и веселее. И стал он замечать чудные перемены. Посмотрит, то уголок приберется, то другой, то гардина будто выцветится, то между дурными красками начнут появляться хорошие. А там, глядит, и пыль начала пропадать, будто ветерок сдувает невидимым крылышком; а там и комната веселей стала; стекла просветлели, виднее стало работать.

Таким образом, постепенно и почти незаметно, все приходило в прежний порядок. Мало того, и мысли стали послушнее ложиться на полотно, краски стали мягче и вообще материальная часть снова перестала озабочивать живописца; но со всеми этими переменами глаза и мысли Константина свыкались не вдруг, в них соблюдалась такая строгая постепенность, что он никак не умел отдать себе отчет, каким образом произошло переобразование, и только тогда успел изумиться, когда все пришло в прежний порядок.

«Странно!» — подумал тогда Константин и начал размышлять об этом непостижимом обстоятельстве, да вдруг, откуда ни возьмись, навернулась идея, из которой составился план для большой картины, чудный план, за которым давно и тщетно гонялся наш художник. Вдохновение промолвилось, вспыхнуло. Прочь все посторонние думы! Скорее скромный халат, кисти, краски, живо за работу!

Закипела работа. Не успеет художник обдумать фигуру, и она, будто по писаному, стелется на полотно, выдается обманчивым барельефом и, словно живая, вдыхает в себя все страсти, перечувствованные за нее художником. По-видимому, труд начат под счастливым созвездием. Константин видит уже в нем высокое подножие своей грядущей славы. В этой картине, как в микроскопическом зеркале, он провидит себя гигантом, и в то же время, как дитя, он смеется и плачет, и задумывается и пляшет перед своим сокровищем!

В картине все его думы, в ней его любовь, в ней его мечты, в ней его божество, в ней его жизнь и смерть также, при малейшей тени сомнения! Внешний мир забыт: что ему до мира? Художник бросается в свое создание, будто в бездну пламени, в ней он погибнет или из бренного пепла возродится бессмертным фениксом. На колени перед таким трудом! То мученический костер, — из него лучами восходит над человечеством золотое сияние гения!

Наш Константин, как орел-птенец, пробует размах своих крыльев, картина его приходит уже к концу: восторженные хвалебные речи знатоков журчат ему сладостным потоком счастья, в котором он почерпает новые, упоительные надежды. С лихорадочным волнением поспешает он довершить свой труд. Недостает еще двух фигур в его картине, одна из них женская. Он медлил составлением этой фигуры, ею хотел он увенчать целую работу и силился изобрести для нее такую позу, которая бы открыла нечто новое в искусстве пластической расстановки и в то же время изумила бы верностью с природой. Сто раз уже начертал он ее в воображении и не один раз покушался вылить мысль свою на полотно; но самая важность, какую он придавал исключительной позе этой фигуры, связывала ему руки; он не доверял самому себе и, зная свой пылкий характер, боялся уныния, которое сделалось бы неизбежным следствием первой неудачи. Таким образом, несколько дней прошло в недоумении, работа остановилась. В безмолвии Константин проводил целые дни перед своей картиной, воображение его ворочало вечную скалу Сизифа{54}. Однажды он вдруг схватил себя за голову и опрометью бросился вон из мастерской.

«Беппа! — думал он. — Одна Беппа может меня выручить! Как не подумал я об этом раньше!»