Ада, или Отрада

22
18
20
22
24
26
28
30

Ван получил эту смелую каблограмму за завтраком в женевском «Манхэттен-Палас» в субботу, 10 октября 1905 года, и в тот же день переехал на другой конец озера в Монт-Ру. Там он остановился в своем всегдашнем отеле «Les Trois Cygnes». Маленький, хрупкий, но почти мифически древний консьерж умер во время его прошлого постоя четыре года тому назад, и вместо осторожной улыбки таинственного соучастия иссохшего и морщинистого Жульена, которая раньше сияла, как лампа сквозь пергамент, толстого старого Вана приветствовало круглое румяное лицо недавнего посыльного, теперь облаченного в сюртук.

«Люсьен, – сказал д-р Вин, глядя на него поверх очков, – у меня могут быть – о чем знал ваш предшественник – всевозможные странные посетители – фокусники, дамы в масках, душевнобольные – que sais-je? – и я рассчитываю на чудеса секретности от всех трех немых лебедей. Вот и предварительное вознаграждение».

«Merci infiniment», сказал консьерж, и, как обычно, Ван почувствовал себя бесконечно тронутым учтивой гиперболой, не вызывающей недостатка в философских размышлениях.

Он снял два просторных номера, 509 и 510: старосветская гостиная с золотисто-зеленой мебелью и очаровательная спальня, соединенная с поместительной ванной комнатой, переделанной, судя по всему, из обычного покоя (около 1875 года, когда гостиницу отремонтировали и отвеликолепили). С волнующим предвкушением он прочел то, что было написано на восьмиугольной картонной табличке, снабженной щегольским красным шнурком: Do not disturb. Не беспокоить. Prière de ne pas déranger. Повесьте это объявление на дверную ручку снаружи. Inform Telephone Exchange. Известите телефонную службу. Avisez en particulier la téléphoniste (в английской версии, в отличие от французской, фраза звучала нейтрально и не было прозрачноголосой телефонисточки).

Он заказал оргию орхидей в цветочном магазине rez-de-chaussée и один сандвич с ветчиной в номер. Он пережил всю долгую ночь (с альпийскими клушницами, критиковавшими безоблачную зарю) в кровати, размер которой составлял едва ли две трети от того огромного ложа, которое стояло в их незабвенных апартаментах двенадцать лет тому назад. Он позавтракал на балконе и сделал вид, что не заметил прилетевшую на разведку чайку. Он позволил себе роскошную сиесту после позднего ленча; принял вторую ванну, дабы утопить время, и, с остановками у каждой следующей скамьи на береговом променаде, часа два прогуливался в сторону нового «Бельвю-Паласа», находившегося всего в полумиле к юго-востоку от его резиденции.

Одинокая красная лодка наморщила голубое зеркало (во дни Казановы их были бы сотни!). Чомги остались зимовать на озере, а лысухи еще не вернулись.

Ардис, Манхэттен, Монт-Ру (Roux), наша рыжая малышка мертва. Дивный портрет отца кисти Врубеля, эти безумные алмазы, пристально глядящие на меня, написанные во мне.

Гора Рыжая (Russet), лесистый холм за городом, отвечала своему названию и осенней репутации, с этим теплым свечением курчавых каштанов; а на другом берегу озера Леман, Леман означает Любовник, виднелся гребень Секс-Нуар, Черной Горы.

Ему было жарко и неудобно в шелковой рубашке и серой фланели – Ван выбрал этот старый костюм потому, что в нем он казался стройнее, но не стоило надевать тесную жилетку. Нервничает, как мальчишка на первом свидании! Он спрашивал себя, на что лучше надеяться – на то, что ее присутствие сразу же будет разбавлено обществом других людей или что ей удастся отделаться от всех, по крайней мере в первые минуты? Вправду ли очки и короткие черные усы придают ему моложавости, как утверждали вежливые шлюхи?

Когда он наконец добрел до белоснежного, с синими тенями, фасонистого «Бельвю» (облюбованного состоятельными эстотийцами, рейнландцами и вайнлендерцами, но все же не дотягивающего до того высшего разряда, к которому относился старый, коричневато-золоченый, громадный, просторный и очаровательный «Trois Cygnes»), Ван озадаченно отметил, что стрелки на его циферблате все еще далеки от семи часов, самого раннего времени ужина в местных отелях. Посему он вновь пересек переулок и выпил в пабе двойной кирш с сахарным кубиком. В уборной на подоконнике лежал мертвый и высохший большехоботник звездчатый, похожий на колибри. К счастью, символов не существует ни во снах, ни в жизни промеж них.

Он толкнул карусельную дверь «Бельвю», споткнулся о пестрый чемодан и нелепой рысцой вошел внутрь. Консьерж шикнул на незадачливого cameriere в зеленом переднике, оставившего багаж в дверях. Да, они ждут его в салоне. Его догнал немецкий турист, чтобы принести извинения (многословно и не без юмора) за получивший пинка предмет, бывший, как он сказал, его придатком.

«В таком случае, – заметил Ван, – вы не должны позволять курортной шушере обклеивать кричащими ярлыками ваши личные придатки».

Его ответ прозвучал неуместно, и весь эпизод слегка отдавал парамнезией, – и в следующий миг Ван был убит выстрелом в спину (такие вещи случаются, некоторые туристы до крайности неуравновешенны) и вступил в свою следующую фазу существования.

Ван остановился на пороге главного салона, но едва он начал оглядывать распределение разрозненного человеческого содержимого зала, как в отдаленной группе вдруг произошло бурное движение. Пренебрегая приличиями, Ада спешила к нему. Ее одинокое и стремительное приближение поглотило в обратном порядке все годы их разлуки, пока из сумрачно мерцающей незнакомки с высоко убранными по моде волосами она превращалась в голорукую бледную девочку в черном, которая всегда принадлежала ему. Так вышло, что в этот самый перехлест времени во всем огромном зале только они двое возвышались во весь рост и находились в движении, не заметить которое было нельзя, и все головы и глаза обратились в их сторону, когда они сошлись на середине пустого пространства, как на сцене; однако то, что должно было стать кульминацией ее порывистого приближения, восторга ее глаз и сверкающих драгоценностей, безудержным излиянием многословной любви, было отмечено несообразным молчанием; он поднял к своим непреклонным губам и поцеловал ее лебедем изогнутую руку, после чего они так и остались стоять, глядя друг на друга, – он поигрывал мелочью в кармане брюк под полой своего «горбатого» пиджака, она теребила ожерелье, и каждый как бы отражал тот неопределенный свет, до которого катастрофически уменьшилось все это сияние взаимного приветствия. Она была более Адой, чем когда-либо, но черточка новой элегантности прибавилась к ее застенчивому, диковатому шарму. Еще сильнее почерневшие волосы были зачесаны назад и собраны в блестящий шиньон, а Люсеттина линия обнаженной шеи, грациозная и прямая, предстала душераздирающим сюрпризом. Он пытался составить лаконичную фразу (чтобы подготовить ее к той маскировке, которая позволит скрывать свидания), но она прервала его вступительное покашливание негромким вердиктом: «Сбрить усы!» – и повернулась, чтобы отвести его в тот дальний угол, из которого она столько лет добиралась до него.

Первой особой, представленной ему Адой в этом закуте фотелей и андроидов, была обещанная belle-soeur, которая встала и обошла низкий столик с медной чашеобразной пепельницей в центре общего внимания, – приземистая пухлая дама в сером платье гувернантки, с очень овальным лицом, коротко остриженными волосами, желтоватой кожей, серо-голубыми, не знающими улыбки глазами и похожим на спелое кукурузное зерно маленьким мясистым наростом сбоку от ноздри, добавленным спохватившейся природой к ее взыскательному изгибу, как нередко происходит при массовом производстве русских лиц. Следующая протянутая рука принадлежала красивому, статному, замечательно уверенному в себе и доброжелательному аристократу, которым мог быть только князь Гремин из невозможного либретто; его крепкое и честное рукопожатие вызвало в Ване непреодолимое желание омыть ладонь дезинфицирующим средством, чтобы избавиться от малейших следов контакта с публичной частью тела ее супруга. Но когда вновь засиявшая улыбкой Ада взмахнула невидимой палочкой, представляя его, человек, мрачно принятый Ваном за Андрея Вайнлендера, превратился в Юзлика, даровитого постановщика злополучной картины о Дон Жуане. «Васко да Гамма, я полагаю?» – негромко сказал Юзлик. Рядом с ним, не замечаемые им, неизвестные Аде по имени, а теперь давно уже почившие от унылых анонимных недугов, в раболепных позах стояли двое агентов г-на Леморио, блистательного комического актера (на редкость похабного и теперь тоже забытого бородатого гения, которого Юзлик жаждал заполучить для своей следующей картины). Леморио уже дважды подвел его, в Риме и Сан-Ремо, каждый раз присылая для «предварительных переговоров» двух этих жалких, некомпетентных, очевидно слабоумных людей, с которыми Юзлику больше уже нечего было обсуждать, поскольку все темы были исчерпаны: свежие сплетни, постельные пристрастия Леморио, глумление Гуля, а также увлечения трех сыновей Юзлика и приемного ребенка самих агентов, красивого юноши-евразиата, недавно убитого во время потасовки в ночном клубе – что закрывало эту тему. Нежданно-негаданно встретив Юзлика в салоне «Бельвю», Ада была рада его присутствию – не только как противовесу смущению и обману, но и потому, что надеялась проникнуть в «Что знала Дейзи»; однако, помимо того, что в смятенном состоянии духа у нее не осталось чар для деловых заклинаний, она скоро сообразила, что если Леморио все же примет предложение, он поставит условием передать ее роль одной из своих любовниц.

Наконец настала очередь Адиного мужа.

Ван так часто и основательно убивал доброго Андрея Андреевича Вайнлендера на всех темных перекрестках своего сознания, что теперь бедняга, облаченный в отвратительный траурный двубортный костюм, со своим рыхлым, смазанным, кое-как вылепленным лицом, с этими по-собачьи грустными, подбитыми мешочками глазами и пунктирными линиями пота на лбу, являл все удручающие черты ненужного воскресения. Вследствие не столь уж странной оплошности (или скорее «нарочности»), Ада пренебрегла представлением двух мужчин друг другу. Ее муж произнес свое имя, отчество и фамилию с дидактическими нотками рассказчика в русском учебном фильме. «Обнимемся, дорогой», прибавил он несколько живее, не изменив, впрочем, своего скорбного выражения лица (странным образом напоминавшего физиономию Косыгина, юконского мэра, берущего букет у девочки-пионера или осматривающего разрушительные последствия землетрясения). Его дыхание отдавало тем, что Ван с удивлением распознал как сильный транквилизатор на основе неокодеина, назначаемый при психопатическом псевдобронхите. Когда запущенное и помятое лицо Андрея приблизилось, на нем проступили различные бородавки и припухлости, ни одна из которых, однако, не приняла такой развязной позы бочком, как ноздревой довесок его младшей сестрицы. Свои тусклые волосы он стриг по-солдатски коротко, самостоятельно орудуя машинкой. Он производил впечатление корректного и опрятного эстотийского hobereau, раз в неделю принимающего ванну.

Всем скопом направились в обеденный зал. Ван прикоснулся к прошлому, вытянув руку, чтобы предупредить открывающего дверь официанта, и прошлое (все еще теребящее его ожерелье) вознаградило его косым «Долоресовым» взглядом.

Шанс позаботился о рассадке гостей.

Агенты Леморио, пожилая пара, не состоящая в браке, но прожившая как муж и муж достаточно долго, чтобы отпраздновать серебряную свадьбу на своей фабрике грез, остались неразлучны, усевшись между Юзликом, ни разу не заговорившего с ними, и Ваном, обремененным Дорой. Андрей же (осенивший нитевидным «крестным знамением» свое упрятанное за двумя рядами пуговиц брюшко, перед тем как заправить салфетку за воротник) оказался сидящим между сестрой и женой. Он потребовал «cart de van» (вызвав у настоящего Вана мягкую улыбку), но, будучи любителем крепких напитков, бросил всего один озадаченный взгляд на страницу со «Швейцарскими Белыми», после чего «переложил ответственность» за выбор на плечи Ады, которая немедленно заказала шампанского. Ему еще предстояло сообщить ей рано утром следующего дня, что ее «кузен производит удивительно симпатичное впечатление». Вербальный инструментарий дражайшего Андрея Андреевича состоял почти исключительно из удивительно трогательных банальностей русского языка, но поскольку он не любил говорить о себе, он проронил всего несколько слов, особенно после того, как звучный монолог его сестры (плескавший в Ванову скалу) загипнотизировал и увлек его, как ребенка. Дороти предварила свой затянувшийся отчет о лелеемом ею кошмаре коротким сетованием («Я, разумеется, знаю, что для ваших пациентов видеть дурные сны это жидовская прерогатива»), но внимание ее невольного аналитика, всякий раз, как он отвлекался ради нее от своей тарелки, полностью поглощалось православным крестом почти алтарного размера, сверкавшим на ее во всех других отношениях непримечательной груди, и она решила прервать свое повествование (имевшее отношение к извержению сновидческого вулкана) замечанием: «По вашим книгам видно, что вы законченный циник. О, я полностью разделяю мнение Симоны Трасер, что капля цинизма только украшает настоящего мужчину, но все же должна предупредить вас, что я не потерплю никаких шуточек в адрес православной церкви, если вы собираетесь их отпустить».