Ада, или Отрада

22
18
20
22
24
26
28
30

Без обычной краски на лице, казавшемся от этого голым, с тусклыми волосами, закутанная в свое самое заношенное кимоно (Педро внезапно отбыл в Рио), Марина полулежала в кровати из красного дерева под золотым стеганым одеялом и прихлебывала чай с кобыльим молоком (одна из ее причуд).

«Присядь-ка, Ван, выпей чайку, – сказала она. – Коровье, кажется, в меньшем молочнике. Да, точно». И когда Ван, поцеловав ее усеянную веснушками руку, опустился на иванильича (разновидность охающего старого пуфа, обтянутого кожей), она начала: «Ван, милый мой, я хочу сказать тебе кое-что и знаю, что мне никогда не придется повторять это снова. Белль, со свойственным ей уменьем подобрать верные слова, привела мне известное “cousinage-dangereux-voisinage” adage, я имею в виду “adage”, изречение, все время ошибаюсь в этом слове, и посетовала qu’on s’embrassait dans tous les coins. Это правда?»

Мысли Вана опередили слова. Марина, это фантастическое преувеличение. Сумасбродная гувернантка однажды видела, как я перенес Аду через ручей и поцеловал, потому что она поранила палец на ноге. Я – известный бедняк из самой печальной истории на свете.

«Ерунда, – ответил Ван. – Она однажды видела, как я перенес Аду через ручей, и неверно истолковала наше спотыкающееся слияние».

«Речь не об Аде, глупыш, – фыркнув, сказала Марина, возясь с чайником. – Азов, русский сатирик, производит слово “ерунда” от немецкого “hier und da”, что значит “ни тут, ни там”. Ада уже девица, а у больших девочек, увы, свои заботы. М-ль Ларивьер говорила, конечно, о Люсетте. Ван, этим телячьим нежностям следует положить конец. Люсетте только двенадцать, она еще очень наивна, и, разумеется, я понимаю, что все это лишь забава, однако никогда нельзя быть чересчур деликатным по отношению к созревающей маленькой женщине. A propos de coins: у Грибоедова в “Горе от ума” – пьеса в стихах, написанная, кажется, во времена Пушкина, герой напоминает Софье об их детских играх и говорит:

Мы въ темномъ уголкѣ, и кажется, что въ этомъ…

– что звучит несколько двусмысленно. Еще чаю, Ван? (Он покачал головой, одновременно подняв руку, как его отец.) Потому что, видишь ли, – а, все равно ничего не осталось – слова “и кажется, что в этом” можно понять как “мне кажется, что в этом” – указывая пальцем в угол комнаты. Вообрази, когда я репетировала эту сцену с Качаловым в юконском театре “Чайка”, Станиславский, Константин Сергеевич, даже настаивал на том, чтобы он сделал этот уютненький жест».

«Необыкновенно занимательно», сказал Ван.

Вошел таксик, покосился слезящимися карими глазами на Вана, доковылял до окна, поглядел на дождь, совсем как маленький человек, и вернулся на свою грязную подушку в соседней комнате.

«Не люблю эту породу, – заметил Ван. – Дакелофобия».

«А девушки… ты любишь девушек, Ван? У тебя много девушек? Ты ведь не педераст, как твой бедный дядюшка, не так ли? В роду у нас было несколько совершенно свихнувшихся извращенцев, но – Почему ты смеешься?»

«Так, – сказал Ван. – Я лишь хочу заявить, что обожаю девушек. Впервые это случилось, когда мне было четырнадцать. Mais qui me rendra mon Hélène? У нее были волосы цвета вороного крыла и кожа как снятое молоко. Потом было немало других, гораздо более сливочных. И кажется, что в этом?»

«Как странно, как грустно! Грустно оттого, что я почти ничего не знаю о твоей жизни, мой душка. Земские были мерзкими развратниками, один из них любил маленьких девочек, а другой raffolait d’une de ses juments и стреножил ее особенным образом – не спрашивай, каким именно (всплескивает руками жестом ужаснувшегося невежества), – когда приходил к ней на свидания в стойло. Кстати, я никогда не могла взять в толк, как может характер холостяка передаться по наследству, разве что гены способны прыгать, как шахматные кони. Я почти обыграла тебя в прошлый раз, сыграем как-нибудь еще, не сегодня, я слишком расстроена. Я так хочу знать все, вообще все о тебе, но теперь уже слишком поздно. Воспоминания всегда чуточку “стилизованы”, как говорил твой отец, неотразимый и ненавистный мужчина, а теперь, даже если ты покажешь мне свои старые дневники, я уже не смогу всколыхнуть в душе настоящие чувства, хотя любая актриса способна расплакаться, как вот я сейчас. Знаешь (ищет платок под подушкой), когда дети еще такие малютки, мы не можем и помыслить прожить без них даже два дня, а потом мы живем – сначала две недели, затем – месяцы, серые годы, целые черные десятилетия, а там и opéra bouffe христианской вечности. Мне кажется, что даже самая короткая разлука – это что-то вроде тренировки для Элизийских игр. Кто это сказал? Я сказала. А твой костюм, хотя и очень тебе к лицу, в некотором смысле траурный. Что за вздор я несу. Прости мне эти дурацкие слезы… Скажи, могу ли я что-нибудь сделать для тебя? Ну придумай что-нибудь! Хочешь, я подарю тебе прекрасный, почти новый перуанский шарф, который он оставил, этот безумный мальчик? Нет? Не в твоем вкусе? А теперь ступай. И помни – ни слова бедной мадемуазель Ларивьер, у нее лишь самые добрые намеренья!»

Ада вернулась только перед ужином. Опасения оправдались? Он встретил ее у парадной лестницы, по которой она устало поднималась наверх, волоча за собой по ступеням ридикюль. Опасения оправдались? От нее пахло табаком – то ли оттого, что ей пришлось (сказала она) провести битый час в купе для курящих, то ли оттого, что сама (добавила она) выкурила папиросу-другую в приемной врача, то ли, может быть, оттого (и этого она не сказала), что ее безвестный любовник был заядлым курильщиком, в его открытом красном рту клубился сизый туман.

«Что? Как? Tout est bien? – накинулся на нее Ван после быстрого поцелуя. – Не стоит волноваться?»

Она гневно, или разыгрывая гнев, взглянула на него.

«Ван, не нужно было звонить Зайтцу! Он даже не знает моего имени! Ты ведь обещал!»

Пауза.

«Я не звонил», тихо ответил Ван.

«Tant mieux, – сказала Ада тем же фальшивым голосом, пока он помогал ей в коридоре снять плащ. – Oui, tout est bien. Может быть, перестанешь меня обнюхивать, дорогой Ван? Собственно, чортовы регулы начались на обратном пути. Пожалуйста, дай мне пройти».

У девиц свои заботы? Машинально помянутые ее матерью? Что-нибудь заурядное? «У всех свои проблемы», так, что ли?