Ее главная русская версия, в которую в детские годы Ады игрывали в богатых усадьбах, требовала 125 шашек, означенных определенной буквой. На доске из 225 клеток следовало составлять ряды и колонны слов, причем 24 клетки были шоколадного цвета, 12 – черного, 16 – оранжевого, 8 – красного, а остальные – золотисто-желтого (т. е. флавинового, отвечающего изначальному названию игры). Каждая буква русской азбуки имела свою стоимость – число очков: редкая русская «ф», к примеру, приносила игроку десять очков, легкоприменимая «а» – всего одно. Попадание на шоколадную клетку удваивало стоимость буквы, а черный цвет – утраивал ее. Оранжевые участки удваивали сумму очков всего слова, а красные клетки – утраивали. Позже Люсетта вспоминала, как в сентябре 1888 года, в Калифорнии, когда она дрожала от лютой стрептококковой горячки, у нее в полубреду пухла голова от непомерно выраставших достижений ее сестры по удвоению, утроению и даже удевятирению (при прохождении слова через две красные клетки кряду) числовой ценности ловко составленных терминов.
Игроки набирали по семь шашек из ларчика, в котором они лежали лицевой стороной вниз, и затем по очереди начинали выставлять свои слова на доске. Чтобы сделать первый ход, игрок должен был поставить любые две или все семь своих букв в линию, проходящую через срединную клетку, отмеченную горящим гептагоном. Следующий игрок должен был использовать любую букву этого начального слова для создания собственного, вертикально или горизонтально расставляя свои шашки. Цепная реакция продолжалась до конца игры, в которой побеждал тот, кто набирал, буква за буквой и слово за словом, больше всего очков.
Изысканный набор, полученный тремя нашими детьми в 1884 году от старинного друга семьи (как называли бывших любовников Марины) барона Клима Авидова, состоял из большой складной сафьяновой доски и ларчика с тяжеленькими эбеновыми плиточками, инкрустированными платиновыми литерами, из которых лишь одна была латинской, а именно буква «J», украшавшая только две джокерные шашки (счастливчик, получивший хотя бы одну из них, трепетал, как обладатель чека без указания суммы, подписанного джинном или Дзюродзином). То был, между прочим, тот самый добродушный, но вспыльчивый г-н Авидов (помянутый во множестве пикантных мемуаров тех лет), который однажды в «Грице», Venezia Rossa, импульсивным апперкотом катапультировал в каморку привратника одного незадачливого английского туриста, позволившего себе ироничное замечание, что весьма находчиво, дескать, поступают иные, отнимая у своего имени первую букву, дабы использовать ее в качестве particule.
К июлю от десяти «А» осталось девять, а из четырех «Д» сбереглось три. Утерянная «А» все же была найдена в толстой Античной Антологии, но «Д» исчезла бесследно, повторив участь своего апострофического двойника, как то представлялось Волтеру С. Киваю, эсквайру, за миг до того, как он с двумя непроштемпелеванными открытками влетел в объятия онемевшего полиглота в сюртуке с латунными пуговицами. Остроумие Винов (замечает Ада на полях) не знает пределов.
Первоклассного шахматиста Вана (в 1887 году он выиграл турнир в Чузе, разгромив уроженца Минска Пэта Рицина, чемпиона Андерхилла и Вильсона, Северная Каролина) удивляла неспособность Ады подняться в своей, так сказать, игре странствующей девы над уровнем юной леди из старого романа или из какой-нибудь цветной фоторекламы, превозносящей средство от перхоти: красавица-манекенщица, сотворенная вовсе не для шахматных утех, пристально глядит на плечо своего во всех иных отношениях безукоризненно ухоженного соперника, сидящего по ту сторону нелепого нагромождения белых и ярко-красных фигур, до неузнаваемости прихотливо вырезанных коней и слонов от фирмы «Лалла-Рук», которыми и кретины не захотели бы играть, даже если бы им щедро заплатили за профанацию наипростейшей мысли под наизудливейшим скальпом.
Время от времени Аде удавалось выстроить в уме комбинацию с жертвой фигуры, к примеру ферзя, взяв которого противнику через два-три хода пришлось бы сдаться; но она видела лишь одну сторону дела, в странной апатии заторможенного обдумывания предпочитая игнорировать очевидную контркомбинацию, ведущую к ее неотвратимому поражению, если великая жертва
Он находил «Скрэббл» довольно утомительной забавой и под конец составлял слова торопливо и небрежно, не снисходя до уточнения в своем верноподданном словаре «редк.» или «устар.», но вполне допустимых терминов. Что же касается самолюбивой, несведущей и вскидчивой Люсетты, то Вану приходилось потихоньку подсказывать ей, даже двенадцатилетней, главным образом ради ускорения развязки и приближения блаженного мига, когда ее уведут в детскую, сделав Аду доступной для короткого дуэта – в третий или четвертый раз за дивный летний день. На него навевали смертную скуку пререкания сестер о законности того или иного слова: имена собственные и географические названия не допускались, но возникали спорные случаи, кончавшиеся бесконечным разочарованием, и что за душераздирающее зрелище являла собой Люсетта, сжимавшая свои последние пять букв (при пустом уже ларчике), образующие чудесное, роскошное АРДИС, означающее, как рассказала ей гувернантка, «острие стрелы», – но, увы, только по-гречески!
Особенно допекали его гневные или презрительные поиски сомнительных слов в груде словарей, сидящих, стоящих или развалившихся вокруг девочек – на полу, под стулом, на который Люсетта забралась с ногами, на диване, на большом круглом столе с флавитовой доской и на соседнем с ним комоде. Распря между недоумком Ожеговым (большой, синий, дурно переплетенный том, содержащий 52 872 слова) и маленьким, но воинственным Эдмундсоном в почтительной версии д-ра Гершчижевского, безмолвие идиотских сокращенных изданий и невиданная щедрость четырехтомного Даля («Дорогая моя далия», стонала Ада, отыскав у застенчивого, долгобородого этнографа отжившее жаргонное словечко) – все это было бы нестерпимой докукой для Вана, кабы его, как человека ученого, не обожгло сделанное им открытие занятного сродства «Скрэббла» со спиритической планшеткой. Впервые он обратил на это внимание августовским вечером 1884 года на балконе детской, под закатным небом, последнее пламя которого змеилось по краю водоема, поощряя последних стрижей и насыщая краской медные кудри Люсетты. Сафьяновая доска была раскрыта на испещренном кляксами, монограммами и зазубринами сосновом столе. Хорошенькая Бланш, мочка уха и ноготь большого пальца которой тоже были тронуты вечерним кармином, благоухая «Горностаевым мускусом», как служанки называли эти духи, принесла пока еще ненужную лампу. Бросили жребий, ходить выпало Аде, и она принялась машинально и бездумно набирать семь своих «фаворитиков» из открытого ларца, в котором шашки покоились лицевой стороной вниз, каждая в своей отдельной ячейке из флавинного бархата, являя игрокам лишь анонимные черные спинки. Набирая, Ада между прочим говорила: «Я бы предпочла здесь лампу Бентена, но в ней вышел керосин. Тушка (к Люсетте), будь другом, кликни ее… святые угодники!»
Семь взятых ею букв, С, Р, Е, Н, О, К, И, которые она перебирала в своем спектрике (узкий деревянный лоток, покрытый черным японским лаком, у каждого игрока свой), мигом и как бы сами собой сложились в ключевое слово случайной фразы, сопровождавшей их слепой отбор.
В другой раз, в эркере библиотеки, грозовым вечером (за несколько часов до того, как занялся амбар), Люсеттины шашки образовали забавное ВАНИАДА, из коего она извлекла тот самый предмет мебели, по поводу которого только что тонким капризным голосом сказала: «Что, если я тоже хочу сидеть на диване!»
Вскоре после этого, как обычно случается с играми, забавами и каникулярной дружбой, которые, казалось, обещали нескончаемое будущее всевозможных развлечений, «Флавита» сгинула вместе с бронзовыми и кроваво-красными кронами деревьев в осеннем тумане; потом черный футляр заставили другими вещами, о нем забыли на целых четыре года и затем случайно обнаружили среди ящиков со столовым серебром, незадолго до поездки Люсетты в город вместе с отцом, решившим провести с ней несколько дней в середине июля 1888 года. Так сталось, что в тот день трое юных Винов сошлись за доской «Флавиты» в последний раз. Ада одержала сокрушительную и памятную победу, а кроме того, Ван тогда делал записи в надежде – не совсем не сбывшейся – «углядеть изнанку времени» (что, как он позже напишет, «представляет собой лучшее обиходное определение знамений и предсказаний»), так что последний ход в той игре запомнился ему необыкновенно ясно.
«Je ne peux rien faire, – причитала Люсетта, – mais rien – с моими идиотскими Buchstaben, РЕМНИЛК, ЛИНКРЕМ…»
«Смотри, – шепнул Ван, – c’est tout simple, переставь два этих слога, и у тебя выйдет крепость в древней Московии».
«Ну уж нет, – возразила Ада, помахивая пальцем у виска свойственным ей жестом. – Ну уж нет. В русском языке нет этого славного слова, его придумал француз. А по-русски иначе, без второго слога».
«Стоит проявить каплю жалости к ребенку», заметил на это Ван.
«Никакой жалости!» – воскликнула Ада.
«Что ж, ты можешь поставить КРЕМ или КРЕМЕ, или, еще лучше, КРЕМЛИ – это юконские тюрьмы. Пройдет через ее ОРХИДЕЯ».
«Через ее глупый цветок», сказала Люсетта.
«А теперь, – сказала Ада, – Адочка сделает что-то еще более глупое». И, воспользовавшись малоценной буквой, опрометчиво посеянной за несколько ходов до этого в седьмую лунку самого плодородного верхнего ряда, она с грудным вздохом удовольствия составила прилагательное ТОРФЯНУЮ, причем буква «ф» пришлась на шоколадную клетку, да к тому же слово пересекло две красные клетки кряду (37 × 9 = 333 очка), что вкупе с премией в 50 очков (за использование всех семи шашек в один ход) принесло ей совокупно 383 балла – наивысший результат, когда-либо полученный русским флавитистом за одно слово. «Вот! – сказала она. – Уф! Pas facile». И, отмахнув розовыми костяшками белой руки бронзово-черные волосы с виска, она самодовольным и мелодичным голосом пересчитала свои чудовищные числа, как принцесса, рассказывающая об отравлении лишнего любовника, в то время как Люсетта взывала к Вану немым, кипящим от негодования на несправедливость жизни взглядом, а затем, вновь посмотрев на доску, завопила с нечаянной надеждой:
«Это название места! Нельзя брать названия! Так называется первая деревня после Ладорского моста!»