Улыбка Шакти: Роман

22
18
20
22
24
26
28
30

Лишь то, сквозь что мы смотрим, наведено на резкость, а то, куда – в размыве.

Она кладет ладонь мне на лицо, и зарастает солнце травой тигриной. И Драупади идет по пустырю, и волосы ее влажны от крови, и губы в уголках надорваны, язык раздвоенный трепещет, и дотлевает в небе алфавит.

Как зеркальце к губам подносят – так телом всем туманясь и мутясь, они друг друга осязанием выпытывают… Не обольщайся, в памяти нет сердца. Жар внизу живота, а в волосах – роза.

Бурдюк окаменевшей веры, подвешенный на гвоздь небесный. Собор. Внутри – Колумб подложный. Севилья. И големы-дома, растущие из пепла. Распятья в изголовье спален. Недвижный свет за ставнями. Народ сожгли как ведьму. И тишь, и апельсины с веток на мостовую падают со стуком горьким. И камни спят, и видят сны. И головы быков глядят со стен стеклянными глазами.

Ей этот город нравится: Сивилла, Гвадалквивир, фламенко, страстный руконогий цокот, жизнь ночная, ей нравится в почти бесплотном платье скользить по улице, и чтобы ветер крыло волос выгуливал. Ей нравится язык, гитара, Лорка, близость океана, апельсины и солнце круглый год. Ей холодно в России. В ней кровь цыганская. Ей хочется одной побыть, за ставнями, и кукол наряжать, и в люди выходить улыбчивые, легкие…

Сидим в кафе. Напротив лавки сувениров, по сторонам которой – две улочки: одна зовется Жизнь, другая Смерть. Риоху пьем. Сиеста, зной, лошадка стоит зашорена, турист в коляске. Я говорю: а помнишь Харнай, где жизнь и смерть бегут, за руки взявшись, чумазы и светлы, как дети. Не говорю, смотрю в лицо ее, и речь зашорена, как та лошадка.

Друг другу – край, лежим, прижавшись, выдыхая близость. И кажется, еще я слышу смех ее стихающий, чуть влажный, в солнечной росе, смех полевых соцветий с темными глазами. И ночь стоит с топориком во лбу, и дни идут вокруг нее, танцуя. Лежим как световая щель меж ставень. Тут – город фейковый, как тот Колумб в соборе. А там – тигрица метит место… Лежим, мутясь как свет, и лебедь в нас плывет.

#47. Аджанта

Не могли покинуть Бор в тот год – с вечера собирали вещи, а утром смотрели на них, отводя взгляд. Еще разок сходим в лес, а завтра уж поедем, да? И так день за днем, лишь почти месяц спустя тронулись. В нашу рыбацкую деревеньку Харнай – домой, хотя дом этот с годами становился все призрачней. Может, от этой смеси счастья и безысходности, с виновато улыбающимся будущим.

Ехать решили через Аджанту, куда давно хотел добраться. Эти буддийские пещеры, которым более двух тысяч лет, находятся в Махараштре, на отрогах гор Декана. Дороги разбитые, в округе пустошь, редкие деревеньки и племена, которые в праздники запрягают в одну повозку лошадь с быком.

Стоим с Таей на краю необъятной чаши долины и смотрим с высоты птичьего полета. Привез нас сюда местный парень, сказав, что покажет лучшую видовую точку. Вдали слева – водопад, вливающийся по отрогам скал в речушку, вьющуюся по дну цветущей долины, подрезая подножье нижнего яруса пещер, а над ним второй и третий. Эта линия пещер тянется где-то с полкилометра по скале. Наверху, над плато, восходит солнце. Мы уже были в этих пещерах и пойдем еще раз, тут бы и месяца не хватило вглядываться, а может, и лет.

Вот были бы, думаю, лишь эти пещеры с их чатья-грихами для ритуалов и кельями-вихарами для жизни и молитв, с этими древними фигурами Будды, ступами, индуистскими богами, барельефами, мы могли бы говорить об одном из мировых шедевров, о чуде света, но здесь еще и мир настенных росписей, и слова стихают, ты уже на зыбкой границе между явью и сном.

Двадцать девять пещер. Странно, в Панхаликаджи тоже это число. Символическое в буддизме? Надо бы выяснить. Двадцать девять, созданных до нашей эры в дремучих джунглях на обрыве базальтовой скалы безвестными мастерами, которых опускали сверху на веревках, и они углублялись в эту непробиваемую породу, образуя колоссальные залы с царственно пышной резьбой, сотнями огромных фигур и тысячами барельефов. Каким же изощренным абстрактным воображением надо было обладать, чтобы вот так, по сантиметру, врубаться во тьму, оставляя за спиной этот преображенный космос. Это же не тесать фигуру из камня, к которому можно подойти с любой стороны, а входить в монолитную базальтовую стену на десятки метров и спустя годы выходить из огромного зала, заполненного фигурами. И вослед камнетесам и скульпторам приходят живописцы и создают миры, вдоль которых плывешь, как под водой.

Мы плыли с Таей порознь. Договорились, что она пойдет от начала к концу, а я в обратную сторону, посередине встретились, вышли ненадолго, спустились к реке. Говорить не хотелось, тихое ошеломление. От живописи, от портретов, лиц. Наверно, Аджанта – один из последних на земле визуальных порталов в ту эпоху, в тот мир, к тем людям. Говорят, при создании росписей, чтобы хоть как-то видеть в полумраке, живописцы выстраивали вереницу медных зеркал от входа к дальним углам, где велись работы. А расписывая своды, сверялись с отражением в воде на полу. К нам подсел лангур без руки, поднял голову к небу и долго смотрел туда, прижав культю к сердцу. Я тоже перевел туда взгляд, так и сидели с ним. Тая хотела сфотографировать, но поняла, что сейчас не нужно.

Когда любящие живут одну на двоих жизнь, еще и полную необычайных событий, то, наверное, естественно, что со временем память между ними обживается всеми этими бесконечными «а помнишь?», и даже без этих «помнишь» – какими-то обмолвками, отсветами, птичьими голосами этой рощицы памяти. Мгновенно переносящими обоих именно туда и так, как оно там было и есть. Подумал вдруг, что, кажется, у нас никогда не было этого «а помнишь». При всех порывах. Чтоб не столкнулись неузнанные, не те, не там. У каждого свое, об одном и том же, непредсказуемое друг для друга. Так и держали в себе, чтоб не обжечься и все же надеясь, что где-то на последней глубине, вопреки нам в этой жизни, они сходятся, или сойдутся когда-нибудь.

Все же невероятно. Вот перед тобой глухая базальтовая стена, которую и инструмент-то не берет. И ты должен по сантиметру в нее углубляться, чтобы, может, лет через пятьдесят, и уже не ты, наверно, а следующее поколение, продвинулось на десятки метров вглубь, оставив за спиной огромный зал с фигурами, алтарем и изваянием Будды перед ним. Как это? Глядя в стену, видеть, где и что будет находиться. И, допустим, вот здесь будет Будда, а пока перед тобой лишь стена. Где его мизинец ноги, где улыбка? Допустим, здесь и здесь. И что дальше? Проявлять этот мизинец, постепенно углубляясь к пятке? И так по всей фигуре? Или грубо оставить ее как бы в каменном мешке непроявленной, обогнув с обеих сторон и поверху? А потом, когда уже будет пространство подхода со всех сторон, вернуться и проявить? Я бы, наверно, выбрал этот подход, но кто знает, как оно было. Это еще с движением по горизонтали, а Кайлас в Эллоре? Там углублялись сверху вниз, в землю, от купола храма к его основанью и создавая по ходу движения интерьеры. Немыслимо. Через несколько веков, в начале нашей эры, эти методы были уже забыты, строились отдельно стоящие храмы.

Обнаружены эти пещеры были в середине девятнадцатого века британским офицером с редким именем, вроде нашего Иван Петров – Джоном Смитом, охотившимся с приятелями в этих местах на тигра. Собственно, тигр и стал триггером в истории открытия века. Пещеры к тому времени давно пребывали в забвении, заросли лианами, превратившись в непроходимый звериный ковчег – сонмы летучих мышей, орлы, медведи, леопарды. Смит вырезал ножом на стене: здесь был Джон, и началась полоса долгих перипетий с Британским королевским обществом, лишь через пятнадцать лет сюда начали направлять ученых. Один из них – британский офицер Роберт Гилл, антиквар, художник, списанный со службы по инвалидности. Он и был послан в Аджанту, чтобы сделать копии росписей, и посвятил этому жизнь, день за днем в течение тридцати лет вычерчивая карты местности и пещер, исследуя, каталогизируя, фотографируя и рисуя. Многие копии делались в натуральную величину. Страшная судьба ждала эту титаническую работу. Отправленные в Лондон, почти все рисунки сгорели в пожаре, за исключением нескольких листов, которые ходят по частным коллекциям, иногда всплывая на аукционах, как недавно на Сотбис, ну и еще в Бостонском музее хранится несколько копий.

И вот этот Роберт Гилл, переодевшись в индийскую одежду и кое-как наладив отношения с местным племенем бхилов, довольно недружелюбно относившимся к чужеземцам, оскверняющим своим присутствием их божий дом, каждый день приходил и рисовал, рисовал, и все это исчезало на почтовых путях, сгорало, уничтожалось, и он снова рисовал, год за годом, тридцать лет.

Это не фресковая роспись, она делалась по сухой основе и потому так плохо сохранилась. Особенно с тех пор, как пещеры открылись для публики. Пришлось снова погрузить их в полутьму, убрав искусственный свет. В основном в этих росписях жизнь Будды. Но не только. Есть и индуистский период. Но главное – лица людей, живой будничный мир. Но в луче фонарика зыбкие изображения становятся мертвенно плоскими. Отдаляются, меркнут, не хотят видеть и быть увиденными. Гилл эти росписи еще застал во всем их живом дыхании, не тронутом нашим временем.

Как по улочкам затонувшей Атлантиды. Между явью и сном. Между племенем бхилов, чей бог – Змей, и умирающим Гиллом в огне рисунков. Между ранеными тиграми и медными зеркалами. Между мной и Таей, свешенных на веревках друг в друга, выкраивая в непроходимой породе эти мнимые пещерки для жизни…

Посмотрел историю зеркал, начиная с Горгоны и щита Персея. Одно небольшое зеркало, когда наконец научились их делать в Венеции, стоило втрое больше картины Рафаэля.