Улыбка Шакти: Роман

22
18
20
22
24
26
28
30

И будущее, как умалишенный, с улыбкой ходит от стены к стене.

У меня два сообщения.

1. В Австралии обитает птица малюр. Ярко-бирюзовая, величиной со скворца. На нее охотится птица флейта и убивает, поймав, довольно изощренным способом: накалывает на длинный шип терновника – насквозь – и склевывает. Так вот, охота ее начинается с песни, и эту песнь издалека слышат малюры, и самец начинает вторить этой песне смерти, во весь голос, и настолько чисто и точно, что не отличить, где чей голос. Самка при этом находится поблизости. Ученые полагают, что он делает это для привлечения к себе внимания самочки – мол, этим смертельным номером покоряя ее сердце. Полагают, хотя не уверены.

2. Гусеницы бабочки-голубянки могут в точности имитировать песнь муравьиной матки. Услышав ее, муравьи переносят гусеницу в свой муравейник с царскими почестями, кормят и лелеют ее – вплоть до того, что в голодные времена скармливают ей пережеванных своих братьев и сестер. При этом настоящую королеву выдворяют из муравейника или убивают. Потом голубянка окукливается и улетает.

Между Волгою и Гангой, между жизнью и несмертью, что ж ты кружишь, речь-цыганка, где твой табор? Жил с тобою как с судьбою, мой соколик, говорила, что же вторишь ты вослед мне: где твой табор?#53. Тарибандер

Прошел год. Взяли рикшу, едем с ветерком вдоль океана. По пути подсаживаются женщины-рыбачки с корзинами, возвращаясь из Харнай в свою деревню Панчпандари, живущую одним бесконечным лабиринтом дворов и переулков с никогда не закрывающимися дверьми домов, где коровы, собаки, дети, рыба, коты и женщины давно срослись в единое существо. Рыба сушится, серебрясь по всей земле, и моросит, как дождь, подвешенная на нитях. Дети и коты болтаются по небу, стоящему на коровах. А женщины с хриплыми птичьими голосами могли бы взглядом класть на дно корабли, но некогда тратить себя на такие мелочи – у них рукопашный рынок на рассвете и закате, где они полыхают в грязи и гомоне такой красотой одежд и тел, что не сразу видишь восходящее над океаном солнце.

Едем мы и поем в голос: рыбачка Соня как-то в мае… И рыбачка, сидящая рядом, с удивлением поворачивает к нам голову, на ее лице проступает неуверенная улыбка, и все ширится, и наконец она кивает нам, понимающе: да, да, но дело, видите ль, не в том. Потому что эти двое пришельцев неуемно счастливы, и поют, поют, и бог с ним, что у него не очень-то со слухом, зато от души, а у нее – все чудесно, и голова ее на его плече. И рикша отводит взгляд в смущении.

Панчпандари, где нас уже знают, позади, едем дальше – к устью реки, впадающей в океан и выпадающей из него, с течением в обе стороны, смотря в какое время дня. Там рыбацкие корабельные доки, за которыми мусульманская деревня Тарибандер с двумя мечетями. А на той стороне реки – безлюдье до горизонтов, безвидный песок и небо. Заросший мангровым лесом берег реки с деревьями, забредающими в воду по грудь, а в часы отлива отступающими до лодыжек. В зарослях – брошенные, оплетенные лианами корабли. На тот берег везет маленький сухенький Яма на доисторическом челне с противовесом, похожим на длинную, скользящую по воде оглоблю – древний прообраз катамарана. Паромщик стоит на корме с шестом, бос, просмолен, в высоко подоткнутой лунги и взглядом поверх обозримого. В челне, кроме нас, мусульманка в никабе, и мы горланим: поедем, красотка, кататься… Верней, горланю я, поглядывая на нее, Тая смеется, подпевая, а она все выше подтягивает свой никаб, но видно, что под ним улыбается.

Однажды обнаружив эти места, мы нередко сюда ездили в течение этих лет. Переправлялись на челне, шли по прибрежному песку к устью, раздевались догола и ложились у воды. Тая могла так лежать жизнь напролет, а я, опоясавшись куцым индийским флагом, наматывал праздные круги по золоту суши и серебру воды, и возвращался к ней, любуясь то вблизи, то издали. И счастье было таким первозданным, именно что. И такой радостный пес носился внутри, ну что ему скажешь, приходилось не подавать виду, ходил благороден, гол и задумчив вокруг якобы спящей красавицы.

Каждый час с обоих минаретов за рекой раздавалось пение муэдзина. Второй муэдзин чуть запаздывал, и получалось вынимавшее душу двуголосие, лившееся над этим безлюдьем и безвременьем, над пустынным берегом с вытащенными на сушу кораблями, над мангровыми лесами, над маревом океана с желтоволосой звездой над ним, над нами и сквозь нас. Я брел по воде и подпевал: «Рам, Рам», – успевая вставить этот отсвет индуизма между двумя «Аллах Акбар», которые тянул муэдзин. И оба мира переплетались.

Было два дня до ее отъезда в Севилью, я собирался еще остаться, и, видимо, надолго, думая о дальнейшем путешествии, перебирая варианты. Что-то необычайное происходило с нами. Будто кто-то незримый взял нас в ладони. И такая нежность друг к другу, тихая радость, и столько света… но с нестерпимой собачьей печалью в глазах. И какая-то незнакомая прежде бережность друг к другу. Страшно сказать – на грани понимания. И грань эта дрожит, как жилочка. Потому что расстаемся? Но не впервые и ненадолго ведь.

И вот неслись на этой разухабистой бричке-таратайке, смеялись, пели громко: «Капитан, капитан, улыбнитесь, и «Загулял, загулял мальчонка», и «Утомленное солнце», и жались друг другу, и она так щекотно вдруг подцеловывала в плечо и шею, и рыбачки смущенно отворачивались.

Потом переправились на тот берег, легли у воды лицом к лицу, и я тихонько ей: «все вы, губы, знаете, все вы, думы, помните…» Нет, улыбается, губы – помнят, думы – знают. Ладно, говорю, и снова: все вы, губы, знаете… Она льнет поцеловать меня, но я смеюсь и чуть отстраняю ее: дело ведь, говорю, серьезное. Абсолютно, шепчет она. И тут эти два муэдзина затягивают свою песнь, мы уже сидим спиной к спине, она запрокинула голову, положив ее мне на плечо, и прикрыла глаза. Губы окаянные, думы потаенные, поем мы, и муэдзины тянут второй голос: Аллааа Акбар, и долгая их песнь, сплетающаяся с нашими голосами. Верней, создающая какую-то сводящую с ума потустороннюю акустику. Бестолковая любовь, головка забубенная… И я чувствую, как на предпоследнем слоге первого слова лицо ее чуть кривится от горечи, вкладывая в это подчеркнутое ударение всю безнадежность усилий. Муэдзин вдруг смолкает и проступает завыванье собак за рекой. Все вы, губы, помните… Она находит за своей спиной на ощупь мою ладонь. Позову я голубя… Порывы ветра глушат голос, срывают его с губ, голова ее запрокинута, глаза прикрыты, ладонь в ладони. Пошлю дролечке письмо, и мы… Встаем, идем к воде порознь, я ныряю и плыву под водой, плыву… уже нет воздуха, совсем его нет. Она нагибается, споласкивает от песка ладони и идет вдоль берега, поддевая ногой нити воды.

#54. Каннур, Харнай

В тот приезд в Индию я был один, без Таи. Нужно было провести группу по двухнедельному маршруту, она хотела помочь, говорила, что все будет хорошо, но я в это не очень верил, понимая, что вряд ли продержимся мирно. Осталась в Севилье, благоустраивась. А я отправился на север Кералы с надеждой надолго погрузиться в тейям и снять фильм об этой древней мистерии. До приезда группы у меня был месяц.

Кочевал с актерами по округе, ел с ними, спал у костров под звездами, снимал фильм. Со временем мне удалось сблизиться с ними настолько, что меня пускали в гримерку, и я мог видеть весь многочасовой процесс приготовлений. Однажды я попробовал сосчитать детали наряда, в который обряжают бхагавата. На второй сотне сбился со счета, а еще предстояло закончить пятиметровый головной убор ручной работы, выполняемой несколькими подмастерьями. Все это делают не мастера мировой сцены, а простые крестьяне, из года в год.

Чем дальше я погружался в их мир, тем больше мне казалось, что тейям, по своей мистической силе, глубине и красоте совершенно не с чем сравнить. Задумался сейчас. Наверно, я мог бы для краткости сказать, что это тот предельный опыт, где искусство, жизнь и бог сходятся в магическом танце. Пустая фраза. А как и чем ее наполнить? Неловко и болезненно признаться себе, но нечем и, с большой вероятностью, – вряд ли когда-либо. Мы из другого измерения, другой культуры, времени, координат сознания, нам к этому не приблизиться, не говоря уж понять, пережить. Дело не в знаниях, их можно со временем приобрести – что означает та или эта деталь одежды, жест, поворот сюжета, рисунок музыки и прочее. Это можно, но оно мало что даст. Поскольку тут не символическое представление, не театр, а реальное проживание, нередко оканчивающееся буквальной смертью. Вернее, не оканчивающееся ею, а продолжающееся.

Чтобы участвовать в этой мистерии как зритель, а он вовлечен в происходящее не меньше «актеров», нужно обладать… Вот опять эта трудность со словами. Сказать: «мифологическим мышлением»? И мы уже в привычной культурологической ловушке, где кажется, что все понимаем.

К этому времени, на протяжении двух лет и еще двух впереди, я видел около ста тейямов. И могу сказать, что ничего не понимаю и не пойму, и дело не в моих способностях или желании. При всем кажущемся мне стремлении моем и готовности, у кого-то их может быть намного больше, но и в этом случае – в тейям не войти. Не только нам, людям с Запада, но и даже индийцам, живущим не в этой местности, где веками он происходит. Они стоят у порога, глядя на тейям как на нечто по ту сторону их обиходного восприятия. Да, любой индуистский ритуал иномирен нам. Иномирен для действительного вхождения в него и проживания, а не для интеллектуального понимания, зачастую мнимого. Хотя все это не умаляет силы воздействия этой мистерии – даже на совсем неподготовленного зрителя, видящего тейям впервые. Будто ты находишься на очень странном космодроме другой планеты и вовлечен в неизъяснимое путешествие среди чем-то похожих на тебя, но совсем не людей, и кто из вас пришелец – неясно.

Надо бы дать хоть какое-то представление о внешнем облике бхагавата. Но как? Вроде бы не с чем сравнивать, чтобы описывать. Особенно если не знать изображения джаганната или театр Катакхали, который вырос из тейяма. Трудности с первого шага: это не одежда на нем, не наряд, а, скорее, само тело – космическое тело бога, которым обрастает бхагават в течение многих часов с помощью мастеров тейяма, готовящих его к мистерии. Весь этот космос ручной сборки передается столетьями из поколенья в поколенье. Так называемый наряд состоит из сотен составных частей и деталей. Материал – красные ткани, тонко нарезанный тростник, ювелирные украшения и живой огонь в особых приспособлениях, крепящихся к наряду. Вначале тело бхагавата покрывается красной охрой – лицо, ладони, ступни. Затем на лицо наносится сложный символический узор – красной, черной и белой краской. На лодыжки надеваются обручи с бубенцами, которыми он вместе с музыкантами будет сопровождать танец. Потом создают «подъюбочный» каркас, оборачивая его бедра многометровой, сильно накрахмаленной белой тканью, затягивая в поясе и расправляя в виде прихотливо мятого колокола книзу. Поверх ложится красная ткань. Ширина тела в бедрах получается до двух метров. Верх может быть разным, в зависимости от роли и сюжета. От голого, обклеенного пухом и перьями тела, окрашенного горчичным цветом, до невообразимых форм расходящегося по обе стороны костюмированного декора. Черный парик из конского волоса с хвостом до талии. Пятиметровой высоты головной убор с изощренной проработкой каждой пяди. Или двухметровый в диаметре и сложно устроенный многослойный диск, в центре которого – лицо бхагавата. И все это мерцает и переливается десятками ювелирных украшений – браслетами, цепочками, кольцами, инкрустированными в одежду камешками и стеклами. И горит живыми огнями – диадемой по периметру огромного диска вокруг лица и в «ладонях» деревянных рук, растущих из бедер. В таком облачении он в течение часа повествует сюжет, исполняя изощренный танец – ладно бы, когда медленный гипнотичный, но и входя в крайнюю экстатику, развихриваясь до неуследимого, совершая обратные перевороты через голову и уносясь во тьму. И возвращаясь для жертвоприношения – по нынешним временам, рябой курицы, а в прежние – черного козла.

Помню чувство, когда я впервые увидел этого горящего огнями мистического пришельца, выходящего из тьмы к кострам у храма в ночной глухомани и на миг остановившего на мне свой взгляд, я подумал тогда – каково же было видеть такое здешним простолюдинам сотни и тысячи лет назад.

Особенно близко я сошелся с барабанщиком одной из трупп – Сантошем. Прежде он исполнял роль бхагавата, входил в огонь, ложился в развал раскаленных углей, но теперь уже был не в тех силах и возрасте. Он и направлял меня, зная, когда и в какой из деревень будет следующий тейям.