Улыбка Шакти: Роман

22
18
20
22
24
26
28
30

Существует представление, что язык, в чьи владения мы попадаем прежде, чем понимаем, куда попали, не очень приспособлен для описания картины мира, поскольку обладает определенной грамматической структурой и апеллирует к линейной логической речи. Опыт Парщикова показывает, что можно работать со сложнейшими системами и их связями на любом уровне, оставаясь в пределах дискурсивной записи.

Можно было бы сказать, что пространства эти метафизические, и это было бы верным, но лишь отчасти, поскольку в них то, что находится по ту сторону вещей, и все, что по эту, как говорит Парщиков, «снует как бешеные соболя».

Эти пространства – своего рода исследовательский полигон, где автор выводит их из себя – в обоих смыслах. Провоцируя их на экстатику, на сдвиг, сам являясь такой эксцентричной провокацией, вовлекаясь в сближение, ловя пространство на себя, на язык как на живца в этом лицедейно сосредоточенном танце. Где пространство вместе с автором становится и ареной, и актером. «Можно махнуться любимыми в этом Египте».

Возвращаясь к началу – об «игре» и «роли» пространства у Парщикова: в первородном мире игры бесконечных возможностей и превращений («Ты же актриса, ты можешь быть городом, стой!») нет ни родословной, ни начала, ни конца этой не-игры, и ни реальность ее, ни ее легитимность не выводятся из «чучельного двойника». Как восклицает Парщиков в один из таких экстатичных моментов:

«Открылись такие ножницымеж временем и пространством, что я превзошел возможности всякого самозванства».

В один из его приездов в Мюнхен мы пошли с ним в известный Музей техники, оказавшись там перед самым закрытием, и выбрали из множества возможностей зал оптики. В дальнем углу зала была обустроена комната с иллюзионом, куда вело два проема за черными пологами. Он шагнул в один, я в соседний, и оба попали в оптическую западню: зеркала были расположены полукругом так, что перед каждым из нас была вереница наших близнецов, косящихся друг на друга и возвращавших нам самих себя, какими мы себя не видели и не знали. То есть двенадцать Парщиковых, глядящих друг на друга под углом крайнего отчуждения – у него, и столько же моих двойников у меня. Вышли, не проронив ни слова. Долгое время спустя он сказал: «И с этим человеком я жил, спал под одним одеялом, любил женщин?» Вот об этих пространствах и речь, которые за каждым углом и условным пологом.

У Парщикова есть короткий – в несколько строчек – поздний текст, где он определяется в своих отношениях с Богом. Заканчивается он так:

«Я Тебя не ищу. Ты найден в своей свободе».

Кажется, эти слова могли быть сказаны и самим пространством – автору.

#49. Чат

– А где же наши дворы и шишки?

– Слушай, я сейчас на кухне, у меня тут рыба судак, я ее чищу и ненавижу, попозже отвечу.

– Я подумал, может, как-то все же устроить так, чтобы ты с Лёнькой приехала в Мюнхен – в любое и на любое время?

– Мне нужно все это тут обсудить, причем осторожно, в несколько заходов. Он, конечно же, не может запретить вашему с Лёнькой общению, но к нашим с тобой встречам болезненно не расположен. Пошла опять к судаку. Звучит все это грустно, понимаю. Тем временем я победила рыбу. Я – старик, я – море. И я читаю тебя. Понемногу украдкой. Это лучшее, что случилось за последние годы. И радуюсь, что мы снова разговариваем. По-настоящему, без этого чертова кола в спине.

– Я тебе хотел прислать один текст, но там не про нас, и я опасался.

– Вся наша нынешняя жизнь – не про нас, что уж теперь. Читала медленно, чтоб личное не примешивалось. Ну, совсем-то беспримесно не получилось, конечно. Ты и правда все меньше оставляешь читателю. Помнишь, я тебе рассказывала историю, как один мой нелюдимый знакомый попал на вечеринку, и его подруга, желая облегчить его участь, снабдила его биркой «интроверт, не беспокоить» – в итоге он весь вечер безуспешно пытался отделаться от тех, кто непременно хотел его разговорить. Так и здесь – чем меньше остается пространства для читателя, тем – настоящему – нестерпимей жжется: идти вслед во что бы то ни стало. Ну и я бы не сказала, что это про любовь. Это про стремление стать целым, про близость, которая должна бы – но не ведет к целому, про вечное изгнание, про боль. И язык – поэтому – другой. Если раньше в нем рай и ад были слиты воедино, то теперь это язык ада, который все еще глядит вслед отплывающему раю.

– А героиня?

– Героини ведь никогда и нет и не было – в той или иной степени. Главное – в нем, где все возможно и все происходит. И тут уж абсолютно неважно, резонирует ли с ним та, что рядом, – текст от этого не перестает быть.

– Ты – лучшее из созданного господом.

– Ну надо же, буду повторять себе это по утрам, шепотом. А ты – самое нечеловеческое из созданного им же, и лучше тебя нет никого – но, кажется, я тебе уже это говорила в одной из прежних жизней, Вишну.

#50. Тэла, плато забвения

Годом раньше, разглядывая карту, думая, куда бы направиться и не найдя вблизи ничего, что привлекло бы, взяли билеты на самолет – туда, где все были, а мы до сих пор нет. В Раджастан, в Джайпур. Но уже через пару дней понял, что, как и ожидалось, это не наше место. И снова склонился над картой, где чуть не под лупой выискал деревушку Тэла, прильнувшую к тигриному заповеднику Сариска, но со стороны противоположной входу в него, в глухой местности, куда не вели прямые дороги. Но и кривые, как оказалось, тоже. Диспетчеры на автобусных станциях прокладывали для нас какие-то невообразимые маршруты, еще и в разных направлениях, хотя по карте эта деревушка должна быть в паре часов езды к северо-востоку от Джайпура. Наконец рикша отвез нас в пригород и, ткнув пальцем в кусты, сказал, что автобус пойдет отсюда. Раздвинув эти кусты, мы действительно увидели автобус, стоящий во дворе полужилых хибар. Пустой автобус, похоже, стоял там не первый год. За столиком сидели мужчины и играли в карты. Спросил, ответили покачиванием головы, ничего не поняв. Мы собрались уходить, но что-то подсказало повременить. Через полчаса из-за угла вышел человек и сел в кресло водителя. Тэла? – спросил я. Он тоже покачал головой, то есть «да», как хотелось бы думать. Сели, поехали – водитель и нас двое. Через час автобус был полон, и нам удалось выяснить, что это единственный рейс в сутки. Через семь часов езды какими-то петлями, спускаясь в ущелья и выезжая в поля, сменив два автобуса, уже во тьме, мы сошли в Тэле. Автобус развернулся и уехал. Ни души. Только одно окно горело за полуоткрытыми воротами. Тая пошла поискать туалет и вернулась в сопровождении нескольких дружелюбных полицейских. Они позвонили кому-то, и за нами приехал хозяин единственного тут гостиного дома на окраине. Последние постояльцы были у него во время оно. Во дворе лежал верблюд. За забором, в непроглядном небе, куда указал хозяин, находился старый форт.

Расположились. Сходил в деревню за едой, но ни одной харчевни там не было, в единственной открытой лавке, кроме печенья, разжиться было особенно нечем. Поиграл в бадминтон с продавцом, потом долго искал наш дом, Тая уже спала.

Приехали мы сюда, не только надеясь проникнуть в джунгли, но и увидеть чудом сохранившийся храм седьмого века – Нилькандх, стоявший где-то на плато в заповеднике. Информации о нем почти никакой нет, сюда мало кто едет. Еще поискал и, поскольку спать не хотелось, вернулся к начатым переводам из Ригведы. Мандала X, 135. Мистическое странствие мальчика в царство смерти вослед за своим отцом. Много темных мест, так и оставленных комментаторами непроясненными. Вначале говорит сын, потом голос отца, и в финале некий голос, возможно, Ямы. Яма, бог смерти, означает также «близнец». По одному из мифов, он пожертвовал собой, чтобы проложить путь в потусторонний мир, тем самым породив земную жизнь и человека. Он сидит под деревом, но это не дерево. С ним его товарищи, все они во хмелю. Но это не хмель. Да и товарищами их вряд ли назовешь. Там и отец, только что прибывший, сам не свой, озирается и не находит ни тени своих предков. Так видится сыну, приблизившемуся к нему визионерской дорогой зренья.