Улыбка Шакти: Роман

22
18
20
22
24
26
28
30

И вдруг за окном все взвыло, небо заволокло, молнии заблистали. Ветром смело наш праздничный стол на веранде, ливень хлынул, свет погас, мир передернулся. Так и сидели на дальних краях кровати, молча, во вспышках молний. А когда стихло и свет вернулся, собрали рюкзаки к отъезду и вышли поужинать. Протянул руку к ее ладони – отдернула. Так и шли до края города, не повернув головы друг к другу.

Шел и думал. Об этом чувстве, на которое не хватает ни опыта, ни сил. На таких перепадах рушатся горы, но и вроде бы мир создается. Только мы не так крепки, как камни, и не всегда в руках божьих. Шел и думал. Об этих бедных стойких «я» с ногой на горле любви и жалости. Любви, живой, беспомощной, не сдающейся, сводящей с ума.

Не скажет. И я не скажу. Всего, что так, наверно, ждала от меня. При том что оба за эти годы так много наговорили друг другу чудесного, настоящего… не о том. Шел, уже не думая, обессилев. Пока не оказались на краю города у пустыря, там и сели в той пропащей харчевне, давясь отравой, не поднимая глаз.

#44. Могила

Я был в Могиле, а где была Тая, я не помню. В Москве, оформляя документы в испанском консульстве? Под Читой, у знакомой знахарки? На Бали, с дочерью? Не помню. Был октябрь, взял билет и улетел в Индию, попав в сезон дождей, затянувшийся, волочащий свой мокрый хвост по всему югу и взвинчиваясь циклонами. И меня волоча за собой, измотав, доведя до края, пока не оказался в Могиле, где наконец полегчало. В пропащей деревушке в глубинке Карнатаки.

С самого начала все было против, и все же поехал – думал, там переменится. Не тут-то было: отнималось все, к чему протягивал руку. С порога был отнят лес в заповеднике Мудумалаи – новые правила, отрезаны подступы и любые возможности проникнуть. Вслед за этим камера накрылась, затем мобильный, потом место, где жил. И лили бесконечные дожди. Храмовые обряды и фестивали обычно зимой, до которой еще далеко. Росло раздражение и усталость, и главное – уязвимость, все отнималось, куда ни ступи. Дело, конечно, не во внешних неурядицах, тем более, не бог весть каких. Но бывает вот так что-то накапливается, вроде само по себе ничтожное и во многом даже незримое, но ткется некий узор беды, пишет на твоей коже, тихонько обнажает до той уязвимости, когда каждую соринку чувствуешь, будто в глаз попало, весь гол, как этот глаз.

Двумя неделями раньше, когда из аэропорта приехал в Масинагуди, был праздник Дивали, победа добра над злом, света над тьмой. Небо над деревней рвалось петардами. Присел на окраине, где потише, с буренками и буйволицами, и думал, куда отправиться, в какие дали, за каким счастьем… Да уж хоть за каким, не помешало б оно. Вернулся к Прабе, у которого снимал жилье в те дни. Курица за домом заполошно взметывалась из травы, пригляделся, а там кобра с поднятой головой. Курица ее на себя отвлекает, птенцов спасая. Увела, успокоилась, да и кобра постояла так и прилегла. Взял палку, подошел, не вижу ее в траве. Кричу Прабе: тут у тебя за домом кобра… А он: да пусть. Ну пусть так пусть. Две ночи мы с ним слона с огородов гоняли. Огнем и криком. Есть тут сосед у нас, он чуть не каждую ночь кричит на всякий случай, выйдет с фонарем из своего домика и кричит – тяжко и гулко, как роженица. А потом весь день поле пашет. Что-то совсем не понять, куда ехать, куда жить. Зелено очень, в октябре я еще тут не был. Когда подъезжал, стада бизонов шли сквозь стада пятнистых оленей, по грудь в играющей в лучах заката изумрудной траве. Ночью думал о Маугли, о его десяти лет спустя, печальный рассказ получился бы, но правдивый.

Есть что-то в человеке, что никак в него не вписано. И это «что-то» трогает лицо, и человек при этом, как рука, которой трогают и нет которой.

Рай заколочен. Но все ж пошел в первый же день в джунгли. Нож, камера, дождь моросит, иду, а за озерцом – шлагбаум, кордон, которого не было, и не обойти. Подзывают меня двое в форме, с ружьями. Полицейский наряд при лесном департаменте. По первому разу мне удалось им голову задурить, и даже больше – пропустили пройтись до ручья, где местное племя ирула постирушки справляет. Сказал, через часок вернусь. Не сдержался, пошел дальше в джунгли, куда обычно, но на полдороге прислушался к себе: не горячись, могут проверить у ручья, а тебя там нет. Вернулся, а там уже на ноги все подняты в деревне – и полиция, и лесники. Теперь можно ходить лишь до озерца, посидеть у кромки леса.

Дождь все льет. Чувство щемящего конца надежд и путей-дорог. Как-то вечером окликают меня двое у деревенской харчевни: пойдем, говорят, чайку попьем. Оказалось, это те, кто меня тормознул у шлагбаума – начальник наряда и его помощник, но теперь они без формы и ружей. Пьем, разговариваем – о странах, о семьях, о детях… Наполовину на английском, наполовину жестами. Я им – терять уж нечего – говорю, куда и как я все эти годы ходил. И что в этом вся моя жизнь, весь воздух, которым дышу. Слушают, кивают, пьют чай, никакой полицейской реакции, напротив, как-то сочувственно даже. И тут этот начальник говорит: мы по работе должны постоянно прочесывать лес, ходим на несколько дней, отряд у нас десять человек, ночуем в деревнях или в лесу. Ловим маоистов, их тут немало в округе. Пойдешь с нами? Да, говорю, но… как же эти ваши восемь, проговорятся ведь, и тогда вам тюрьма или минимум прощай работа. Кто проговорится? – удивленно смотрит на меня второй, – будут молчать, не пикнут. Допиваем чай, обмениваемся телефонами. Имя начальника – Шива. А твое, оборачиваюсь ко второму. Улыбается: Ганеш.

Еще на что-то надеялся поначалу, добился встречи с заместителем министра лесного департамента края. Прежде мне часто везло с егерями, а этот – просто чиновник, еще и трусливый. Говорю ему, уже давно не сдерживаясь, да и видя, что ему все божья роса: если бы все жили по параграфам, мир бы кончился, не начавшись. Да-да, отвечает, согласен, но риск-то какой, вдруг случится что, а кто разрешил – я, выходит. И чай прихлебываем, а в дверях вся его свита стоит на цыпочках, прислушивается. Да, говорю, согласен, когда вас рожали, тоже риск был, и немалый, выходит.

Переехал севернее – в Карнатаку, но и там дожди, вопреки прогнозам. Вымотался и в какой-то мрачной деревне взял билет наугад на ближайший поезд, наутро выйдя в Тирупати. Там на высокой горе стоит храм, самый золотобрюхий в мире, куда текут миллионы паломников, оставляя по тонне состриженных волос в день, превращаемых в миллионы, но уже долларов, в США. Храмовый болливуд, елейный ад. К тому времени я уже давно не мог смотреть ни на еду, ни на кровать, чтоб хоть выспаться. И этот голос повсюду: ты не там, не туда, не сейчас…

Где ж она была тем октябрем? У отца в Братске? Который петли на заячьи петли ставит? В Севилье, взяв из Питера мальчика-умельца по ремонту квартир… Как же его звали? Чтобы помог перестроить дом. И сняла номер на двоих в ближайшей гостинице, а я все представлял себе непотребное, жгучее, а она смеялась в ответ. Мальчик не справился. С ремонтом. Уехал.

И какая разница, где. Где родилась, на кого училась, кем работала, сколько у нее было мужей и вообще вся эта биография? Ее, моя, чья бы то ни было. Разве небо рассказывает земле, кем оно было, где носило его? И дерево не морочит голову соседу своей биографией, и зверь. Все они – вот, в настоящем, и все их прошлое, пережитое – в них, здесь, сейчас, в том, что видишь, чувствуешь. Это, а не биография с ее прихотливыми отсветами, большая часть которых живет далеко в стороне от человека. Отсветы, но куда ложащиеся – бог весть, а коснулись бы нас – едва признали. Но нам, людям, ведь так важно и нужно это – и в жизни, и в книгах – пусть во многом и иллюзорное, чувство жилого пространства во времени, что было до, что после, все эти связи, причины, хоть мнимый уют и упорядоченность в доме. Иначе, без этих костыликов прошлого и будущего по сторонам, трудно стоять, неуютно – где ты, где дом, где твоя жизнь? Здесь, в тебе, в голосе, жесте, глазах. И отец твой, и мать, и все что было с тобой – в тебе, так и настолько, насколько твое лицо сейчас – твое. Это не о невежестве преклонения перед одним настоящим, о котором говорил Пушкин. Не о беспамятстве. Время не линейно, верней, не единственно линейно. И не циклично ходящее кругами, теми же и не теми, мнимо припоминающими себя. Как мы и жили, и куда дольше и привычней, чем в этой стреле. Но оно, время, и особенно в Индии, еще и баньян: ни ствола, ни корней, ни ветвей, ни начала, ни конца, одно в другом, в этом дереве-роще, узоре превращений. Здесь, в этом мгновении. Где нас нет.

Милые речи. А сам-то живешь так? Разве что, может, изредка. Нигде нет – ни тебя, ни нас. Нигде так, чтобы сказать: вот. Даже наше сознанье вне нас. Да, ромалэ?

Глядеть, как солнце ручку золотит. И ту, что движет, не узнать и не унять…

Тая, Тая… Оборотень отношений. И где настоящее лицо того, что меж нами, и есть ли оно – бог весть. Но пока все это длится, кажется, что где-то впереди вдруг спадет эта пелена двойственности, и все сойдется в одно, где мы едины. А если нет, и останется та же изматывающая неразрешимость, я все равно буду, вернее, надеюсь, что буду развернут к свету меж нами, пусть и краткому, иллюзорному…

В стороне от толп, текущих к золотобрюхому храму в Тирупати, зашел в департамент лесников. Сидят в нарукавниках, перекладывают бумаги. Кабинет начальника, вдоль стен выстроились подчиненные, чай на столе, трое вносят и разворачивают карту, он склоняется над ней и – не сразу – находит свои лесные владенья, отмеченные как заповедник. Вот здесь, говорит, я бы мог вас поселить, и наносит точку где-то в горах, и вот здесь – в другом краю. А где, спрашиваю, побогаче животными? В первой, говорит. И какие же там? Долго листает галерею в своем мобильном, наконец находит – вот. На экране птичка. Но где-то, говорит, был и пятнистый олень, я его видел в прошлом году, не могу найти…

Почти все ушли за последние годы, все близкие, жизнь опустела. Отец, Женька, потом один за другим друзья. Вот и Индия отступает. Ходил в номере от стены к стене. Бежать? И как потом с этим жить? Остаться, ждать, прислушиваясь к себе, с этим ряженым раем за окнами?

Чехов пишет: будь деньги, уехал бы в Африку, надо иметь цель в жизни, а когда путешествуешь, имеешь цель. А Печорин у Лермонтова: только не в Европу, избави Боже! – поеду в Аравию, в Индию – авось где-нибудь умру по дороге.

Однажды в Харнай проснулся среди ночи от укуса крысы. В подушечку указательного пальца. До крови, но не сильно, словно чуть прикусила, давая понять. Что же? Меньше указывай себе?