Улыбка Шакти: Роман

22
18
20
22
24
26
28
30

Часть 2

#66. Приближение

Просторная тростниковая хижина, продуваемая ветром, стоит на краю поляны, в низине – ручей и древнее святилище: двухметровый овальный камень – лингам Шивы, опоясанный рудракшей, перед ним его вахана – Нанди и несколько высоких трезубцев. За лингамом – яма с негасимым костром. А если немного отойти по едва заметной тропе в глубину леса, там старый термитник, перед которым металлические фигурки Нагов и затепленные огоньки.

Это издавна намоленное место несколько лет назад обжили три отшельника. Главного зовут гуруджи, ему под шестьдесят, слегка полноват, благообразен, в оранжевом облаченье, очках и белой круглой бороде. Импульсивный, деятельный, видимо, в прошлом городской, не расстается с мобильным. Потом становится понятней, что на нем лежит связь с внешним миром, а по-настоящему главные здесь – двое других, молчаливых, занимающихся хозяйством, поддерживающих огонь – и кухонный, и ритуальный. Между собой зовут они друг друга «какá» – дружище, человек божий. Они младше гуруджи, но древнее, особенно второй – древесного кроя, в сером дыме волос и бороды. Первый проще и тверже, но эта отчетливость вся на виду, а у второго за каждым жестом, взглядом – многослойные ландшафты, переходящие в теплую полутьму. Оба не говорят по-английски, гуруджи же – всего несколько слов.

Кроме этих троих в хижине живет зеленый лесной попугай и тощий дымчатый кот. За хижиной стоит мотоцикл – один на троих. Попугай прихрамывает, левая лапа у него собрана в трехперстье и как бы оплавлена. В остальном держится молодцом, чередуя виноград со жгучим перцем. А кот пробавляется охотой на что попадется вплоть до ящериц. Свет и подзарядка мобильных – от аккумулятора, которого хватает на пару вечерних часов, остальное время – костер в хижине.

Исполнили пуджу у святилища, прошлись по лесу к алтарю Нагов, я присел перед затепленными огнями, второй какá вынул раковину и извлек благой протяжный гул, глядя чуть в сторону от меня, где наши взгляды и встречались, как будет потом у костра.

Вернулись в хижину, я переоделся в лунги, пообедали рисом с подливками из лесных плодов. Почувствовав спиной какое-то движение у кромки леса, я обернулся: огневой ручей струился на поляну – вереница женщин в ярко-красных и вишневых сари с желтыми узорами. Эти женщины племени гонди шли к святилищу издалека – спустились, говорят, с гор еще затемно. Сели на землю с нами, гуруджи взял таблу и запел. Мата Бора, затягивал гуруджи, раскачиваясь и улыбаясь, глядя на меня, сидящего уже с чьим-то ребенком на руках среди женщин, подхватывающих его голос поначалу немного смущенно, но все более разгораясь взамен огня в хижине, который пригибался и стихал. Невозможной красоты лица – такой, что все прежде виденное мной как красота уже не знало как с собой быть. Входи, родной, говорил этот свет, эта музыка, голос, лес, – входи, это твой дом, ты долго шел сюда, почти целую жизнь. И хлопали в такт ладонями вместе со мной. Мата бора…

Острое, тревожно светлое предчувствие. Что-то должно произойти со мной здесь и уже началось. Вещи мои в гостинице в двадцати километрах отсюда, договорились, что возьму их и наутро вернусь – надолго.

Привез меня в этот лес Рамиз, чье имя означает, как он сказал мне, подмигнув: хороший знак, благая весть. Познакомились мы в маленькой сумрачной едальне, куда он заглянул за полог, отделявший ее от яркого дня и шума улицы. Вышли, сели на его желтый гоночный мотоцикл, на котором было написано просто: байк. Чуть не слетев от рывка с места, я едва успел прижаться к его спине, и улетели.

Поселок, откуда мы тронулись, назывался Нагри. Вероятно, от Нагов, живущих в подземном царстве Потала – полубогов в человеческом облике, но со змеиным хвостом вместо ног. Или, по другой версии, со змеиным телом и несколькими головами. Именно так, если о поселке в целом. Находится он в глубинке Чаттисгарха, куда я давно хотел добраться, но все не складывалось. Штат мало посещаем – один из самых неспокойных: маоисты, нескончаемая партизанская война. Половина населения – лесные племена. Джунгли, горы, водопады и племена. Несколько больших заповедников с огромным списком фауны, но я бы не удивился, если б они оказались пусты, как это было неподалеку, например, в Телагане, где важный егерь наконец сказал мне, понизив голос: что вы, зверей уже полвека у нас нет, это только на вывеске былое изобилие.

Я ехал на юг штата – в царство Бастар, где и живет большинство племен, но по пути – вереницей случайных, как это водится в Индии, неслучайностей – все более отклонялся, пока не оказался в этом Нагри, где приезжих не видели, думаю, вообще никогда, настолько поселок этот находился в стороне от всего, что только можно вообразить. Единственный постоялый двор на окраине Нагри обметывал и облапывал серый песчаный вихрь. Там я и поселился, комната без замка на двери и покосившиеся ставни на зарешеченном окне, в которое по ночам выла свора собак со столбовыми громкоговорителями вместо голов. Вещи вместе с деньгами и документами я тем не менее оставлял в номере и укатывал в предместья в поисках храмов, племен и их лесных рынков.

Выехав с Рамизом на окраину Нагри, мы зашли на чай к его учителю – известному в этих краях суфию. Большой ухоженный дом в саду с бассейном. Со стороны переулка почти невидимый. В разговоре об окрестностях, дикой природе и племенах были упомянуты некие отшельники, живущие у святилища Шивы, учитель рассказал Рамизу, как к ним добраться лесной дорогой.

Уже на подъезде я ощутил эту светло тревожную волну, но принял ее за чувство леса, по которому успел истосковаться, тем паче, что уже и лангуры появились, и олени, и ибисы. Сюда, обернулся Рамиз у озера, медведи ходят на закате. Пригибаясь от веток, выехали на поляну и заглушили мотор у хижины. Через несколько часов, которые показались днями, я сказал, что завтра вернусь к ним с вещами.

Едем с Рамизом. Леса, поля, хуторки. Казалось, что и без мотоцикла я уже мог бы так лететь. Свернули с дороги в перелесок, там пестрит рынок племени муриа. У каждого племени раз в неделю свой рынок и несколько мест в округе, где они устанавливают свои шатры и торгуют разной всячиной – от еды до одежд и украшений. Чуть в стороне петушиные бои с закладами, передвижные кузницы и сальпи, сальпи повсюду – местное пиво мутно белого цвета, которое добывают на манер нашего березового сока из особых пальм. Выпили с Рамизом по стаканчику, вкус айрана со здешними масала. Пока я еще не очень отличал по внешности, где племя муриа, где гонди, где гхадва, дорла, а уж абхудж мариа от мариа бизоний рог – и подавно. Но скоро это придет. По одежде, украшениям, манере носить обувь и менее заметным деталям. Особая лесная стать, достоинство, открытый взгляд, мягкая сила и удивительная красота. И одежда, по которой сразу их отличаешь, хотя сказать, чем же, пока не получалось. То же сари, ну может быть, чаще сочетание красного и зеленого. С узором на ускользающей грани цыганского толка и тонкого вкуса. Глаза мои переводят взгляд с одного на другое, но я чувствую, что при этом, как птица, отвлекают от гнезда, которое там – в хижине. Стараюсь не думать о ней. Завтра. Завтра что-то должно произойти. Если это не ложная волна. Но она ходит во мне – то ближе, то дальше, трогает вслепую мое прошлое, будущее, как человек в призрачном жилье полузабытые предметы.

Тем временем мы с Рамизом переносимся по джунглевым дорогам на хутор, где живет племя комар и плетет солнечные корзины из тростника, вот так и само солнце бы плело себя, продевая лучи по ободку, заговариваясь в руках этого старика, сидящего на рыжей земле двора без двора, рядом с намеком на дом. Подошел песочный пес, понюхал солнце, руку, меня, лег в тени. А мы переходим на край хутора к одиноко стоящему дому, под стеной которого сидит мальчик у кузнечного огня с велосипедным колесом и приводным ремнем для поддува. Из воздуха возникает отец, я спрашиваю глазами – можно ли заглянуть в дом? Двери нет, сумрак, земляной пол, комната три на три, ни шкафа, ни полок, ни вещей, коврик в углу вместо кровати на всю семью, чуть не наступил на куклу, лежавшую на земле раскинув руки. В другой комнатке – кухня, очаг посреди мерцает. Вышел, девочка лет пяти у колонки с водой собрала вымытую железную посуду, несет эту пирамиду, прижав ее верх подбородком, на дороге ее поджидает мать – зеленое, как бывают глаза, с солнечным узором сари, черные волосы до поясницы, и такая легкость во всем теле и лад, хотя она и стоит почти недвижно, ждет с улыбкой. Кажется, что господь в одиночку не смог бы ее создать, только втроем – с лесом и солнцем. Рамиз подходит, видя, куда я смотрю, рассказывает об этой женщине: недавно леопард кинулся на ее дочь, мать успела схватить его за хвост и отшвырнуть. Ну невозможно же! Но здесь это слово надо забыть.

Переехали в другой лес, в деревню племени гонди, на краю ее сияло пустынное лесничество, перестроенное для туристов, которых тут никогда не было. Даже сторожа нет. Чистые светлые номера, застеленные кровати, сад, лангуры на деревьях, один из них прилег на ветке, положив кисти рук под щеку, смотрит поверх моей головы на заходящее солнце. И маленький неглубокий бассейн с рыбками-чистильщиками. Сели с Рамизом, спустив ноги в воду, педикюрные волшебники кинулись к ступням, засуетились. Вот ведь, только вчера еще был бог знает где, по другую сторону Нагри, в какой-то деревушке, имя которой не вспомню, куда привез меня на мотоцикле учитель санскрита, но, как оказалось, не говорящий на этом языке, договорились с ним, что покажет мне округу, жизнь лесных племен, но он боялся туда соваться и даже в лес сворачивать, под каждым предлогом увиливал, так мы доехали до хутора, где его школа находится, вошли, а там дети в коридоре сгрудились вокруг перевернутого ведра, завхоз приподнял его, а под ним гадюка Рассела, детеныш еще, но яда в нем уже будь здоров. Дети в шаге, нагнувшись над ведром. Да, говорят, часто приползают. Потом во дворе выстроились, пели, танец исполнили, а я речь произнес из простых слов, поскольку по-английски даже учитель едва понимал. А потом он собрание учителей затеял, только бы не ехать со мной к племенам, а я шатался по деревушке и вышел на окраину, где женщины стирали белье в пруду, и одна из них вошла по грудь в воду, а сари – ультрамарин с вишней – медленно продвигала рукой по воде чуть впереди себя, змеящийся шелковый путь, путь и она с ладонью воды у губ, нашептывающая в нее перед тем, как пригубить, но так медленно, что слышно, как растут деревья. Я сидел у часовни на берегу и все смотрел, как она выходит из воды, выкручивает это переливчатое небо с моросью, а за ней, на ступенях у воды сидит крестьянин и трет босые ступни о шероховатый камень, скрупулезно, внимательно, долго, и я подумал тогда: вот и мне пора бы прах дорог с ног отереть, а то все идут, идут, уже не помня, кого несут. И вот дня не прошло, а я сижу, опустив ноги в этот бассейн, и волшебные рыбки разматывают пути-дороги с моих ног. А то, хочешь, говорит Рамиз, оставайся здесь, столоваться будешь в домах у племени, я договорюсь, будешь в лес ходить, можно встретить медведя, их немало здесь. Так бы и было, если б не хижина.

Возвращались уже по ночному лесу, все дороги между деревнями тут пустеют с наступлением сумерек, не рискуют даже местные – неспокойный край. Я еще пошучиваю, но вскоре увижу, насколько это всерьез.

Лежал в гостинице под ночной вой собак за ставнями, перебирал в памяти пути-дороги, которые привели меня сюда. Две тысячи километров и десять дней с того времени, когда задумался, куда же ехать? Две тысячи и еще столько же перед тем, но тогда я знал и перемещался с группой по плану – Харнай, Панхаликаджи, тейям в Керале, заповедник Мудумалаи, ласточкино гнездо Рамануджи в Мелукоте и наконец «ватикан джайнизма» в Шраванабелаголе, откуда группа уехала домой, а я остался – выдохнуть и придумать путешествие, куда отправиться на месяц, после которого, в конце марта, собирался вернуться в Бор и доснять фильм про нильгау.

Да, Шраванабелагола, там и наживился этот путь. Дни и ночи можно говорить об этой деревушке и даже не начать. А ты попробуй одной фразой сказать, авось что и проступит, ночь долгая, все равно не уснуть.

Месту этому около трех тысяч лет: два скальных холма, на вершинах которых несколько десятков древних джайнских храмов, а между холмами – сама деревушка с безлюдным священным прудом, похожим на око без зрачка; на одном холме в пятом веке до нашей эры сидит дед Ашоки – великий царь Чандрагупта Маурья, создавший империю Индии, пишет письмо Александру Македонскому, потом принимает джайнизм, отказывается от царства и всего земного, удаляется в пещеру и вслед за своим учителем Бхадрабаху, последним настоящим риши, с уходом которого истинное знание людское, убывая, покатилось с горочки, выдыхает жизнь; все небо над этой деревней соткано из неисчислимых за тысячелетия выдохнутых жизней джайнов; а на другом холме, куда, в отличие от этого, более древнего, устремляются ежедневно толпы приезжих, стоит возведенная в те времена, когда крестилась Русь, восемнадцатиметровая статуя одного из первых джайнских святых Бахубали, говорят, самая большая в мире из монолитных, этого исполина раз в двенадцать лет празднуют миллионы паломников, украшая цветами, умащивая волшбой и мантрами, поливая тоннами молока, шафрана и бог знает чего, а возведена она была по инициативе придворного министра, посвятившего этот титанический труд своей матушке, которую горячо любил, а когда-то он, живой Бахубали, сын царя, стоял годами в лесу в аскезе и такой глубокой медитации, что птицы вили гнезда в его волосах, сейчас он тоже в лесах, но строительных, и трое рабочих перемещаются по его лицу, как три муравья, но так ты и за месяц не расскажешь, просто опиши, например, пару часов любого из тех своих дней; ну вот, выхожу я из своего домика, где прямо под дверью устроилась на полу дюжина уборщиц с бидончиками и плошками еды, вереща и поедая весь этот список, иду с неразлучной моей турочкой и привезенным с горных плантаций юга чудесным кофе к чайханщику, который завидев меня, уже снимает с огня кастрюлю с чаем, протягивает ложку, сахар, я варю, все это без слов, на виду попивающих чаёк утренних индийцев, древних и не очень, с завязанными под подбородком полотенцами и чапаевскими усами, по-английски никто, да и не надо, на пальцах и так понятно, но и их не надо – есть голова и ее покачивание на сто восемь ладов, и вот я иду сквозь и мимо тех, кто приехал взобраться по раскаленным от солнца каменным ступеням на вершины этих холмов и поклониться джайнским святым, всем двадцати четырем тиртханкара – просветленным наставникам, строителям Переправы из мира сансары в освобожденный вневременной, от первого – Адинатха до последнего – Джины Махавиры, жившем в шестом веке до нашей эры, примерно во времена Гомера, когда возникает в Индии мощное брожение духа, поиск путей, практик, необходимость уточнить очертания мироздания и человека в нем, его дхармы, и вот в одно время приходят равновеликие и равноправные друг другу учителя: Будда с его учениками, Гошала у адживиков, Джина Махавира у джайнов, авторитетные брахманы со своей паствой и другие, в диспутах между ними происходит становление того, что назовется буддизмом, джайнизмом, брахманизмом, а на зиму они перебираются на север в предгорья Гималаев и, обустраиваясь в пещерах, продолжают свои диспуты, сейчас в Индии у джайнизма около миллиона последователей, это немного меньше одного процента индуистов, а могло быть и иначе, и джайнизм мог стать куда более многочисленным движением, если бы не его радикальный отказ от большинства земных благ и привычного обихода, вплоть до отказа носить одежду, если бы не строгая духовная практика, если бы не такая же радикальная ахимса, положенная во главу угла: непричинение вреда ни одному из живых существ, включая и так называемую неодушевленную природу, где у каждой субстанции есть душа – джива, и нет ни Бога, ни богов, и в этом отношении джайнизм близок к буддизму; нет бога, а есть саморегулирующаяся Вселенная, что отчасти сродни и научной картине мира, а еще если бы не драматичные перипетии на пути становления джайнизма в столкновениях между его лидерами, и вот иду я по улочке, кивая местным, с которыми знаком уж не первый год, иду вглубь деревушки, куда приезжие не заглядывают, потому как не знают, что там стоит невзрачный с виду храм, но именно туда ежедневно приходят джайны, которых ни на холмах, ни в деревне не встретить, а живут они в небольшом общежитии – матхе, на задворках этого храма, и, поскольку образ жизни у джайнов не оседлый, всегда в пути от храма храму, то останавливаются они тут всего на несколько дней, сменяя друг друга, и дважды на дню между медитациями и чтением ходят на пуджу в этот храм, идут по деревне совершенно голые, с павлиньей метелочкой в руке, в другой – четки, смахнут незримое с пола в храме, прежде чем присесть и ненароком не причинить вред мошке или муравью, и погружаются в ритуал, не очень-то замечая настенную живопись неслыханной красоты, написанную безвестным гением около пятисот лет назад – тысячи миниатюр на стенах, объединенных в умопомрачительный космос истории джайнов, живописи этой осталось недолго жить, однажды в этом храме ко мне подошел рослый старец в багряном облаченье, с белой бородой и мягко жгучими глазами, и начал что-то тихо рассказывать об этих изображениях, и вдруг, вглядевшись в меня, сказал: впрочем, что это я, вы все это знаете не хуже моего, и оказался он папой этого ватикана джайнизма, а из-за его спины выглянул лучащийся старичок, оказавшийся индологом с мировым именем, а за его спиной – молодой их помощник из Лондона, после недолгого разговора они попросили, чтобы я написал что-то вроде экспертной записки, которую подадут правительству и надеются, что с моей помощью это сокровище будет спасено, признаться, я бы и сам засучил рукава на пару месяцев – когда-то в молодости я ведь работал реставратором в храмах Украины, но здесь другой случай, и вот однажды я вхожу в этот храм ранним утром, никого нет, а из глубины сумрака смотрит на меня та, с улыбки которой началось мироздание, непроявленное стало явным, мир начал отсчет жизни – Кушманда, имя первой ипостаси Шакти, уголки губ ее дрогнули и вселенная – несуществующая – пришла в движение, именно с улыбки женщины, а с чего еще он мог начаться, есть в этом какая-то высшая правда, ей, Кушмандини дэви, и посвящен этот особый притвор в храме, где стоит убранное цветами ее мурти, и у ног ее – тигр, и огонь перед ней затеплен, и сижу я перед Кушмандой и думаю полушепотом, не скажу, о чем, а потом бесшумно со спины подходит Киран, пуджари этого храма, и я прошу его исполнить ту дивную песнь о Кушманде, которую впервые услышал от него днем раньше, и вот он уже настраивается, готовит пуджу, зажигает огонь и начинает необычайной нежности мантрическую песнь, поддерживая ее колокольчиком, а потом протягивает мне тарелку с огнем, кокосом, куркумой и цветами, я зачерпываю воздух над пламенем и умываю им лицо, но уже пора мне обогнуть этот храм – на задворках его расположен матх, невзрачная общага, где на время останавливаются джайны – и «одетые в воздух» дигамбары, ходящие голыми, и светошвары, среди которых чаще женщины, одетые в белые одежды, но в начале они были смешаны, только потом пришло разделение, а иду я туда, поскольку договорился с одним из джайнов поговорить, записать разговор с ним у него в комнате, задача не из легких, поскольку джайны к себе не очень-то подпускают, видео бесед с ними на русском, кажется, вообще нет, могли бы и днем накануне встретиться, но он был погружен в глубокую медитацию до следующего утра, и вот сидим мы – он голый на голой жесткой кровати, весь его скарб за полвека странствий умещается в небольшую сумку, стоящую в углу такой же голой комнаты, перед ним портативный пюпитр для книг, я сижу на полу, поскольку нельзя прикасаться ни им к людям, ни людям к ним, на пюпитре у него не книга, а планшет, он водит пальцем по экрану, задумываясь после каждого моего вопроса, и не понять, то ли он действительно параллельно что-то читает там, или пользуется этой медитативной паузой перед ответом, ему примерно под семьдесят, джайнов у него в семье не водилось, отец был профессором физики в университете, решение стать джайном он принял еще в юности под влиянием двух книг, одна из которых Смерть Ивана Ильича, в разговоре он все время называет себя «мы», и когда я переспросил, почему, он сказал, что еще не достиг того личностного «я», которое обеспечено божьим, сливаясь с ним в атман-брахман, и вот сидим разговариваем – о джайнизме, о началах и концах мира, об ахимсе, о смерти комара на ладони, и я спрашиваю его, возможно ли причинить вред другому, если этого другого нет, а все мы – единое, связанное парампарой, он соглашается, но указывает на множество сторон у каждой из обсуждаемых территорий, а кроме того, ахимса ведь не означает жертвенного беззащитного потакания всему, что может проявить агрессию, комара можно прихлопнуть, но можно ведь и просто смахнуть, и дальше – о великих учителях говорим, о вопросах, на которые нет и не будет ответа, о смерти Толстого в Астапово, о личном опыте, который вроде единственная реальная основа в пути и мышлении себя человеком, но как, спрашиваю я, с этим быть, если по уставу джайнов они не могут заниматься никакой деятельностью кроме духовной, а значит, лишены личного, единственно реального опыта на большей части поля жизни, а в конце разговора я спросил, какое положение он занимает в джайнской иерархии, он ответил, что он никто, в самом низу, в отличие от, например, того молодого джайна из соседней комнаты, чем очень меня удивил, поскольку у того джайна в соседней комнате я был днем раньше – совершенно несопоставимые уровни, тот был в самом начале пути, и уже уходя от этого старца, я спросил его имя – Океан Медитации, чуть потупясь сказал он, я получил это имя от своего гуру, и улыбнулся, и только потом, переписываясь с лондонским джайном, я отправил ему нашу фотографию с Океаном Медитации, в ответ была крайняя степень изумления, он не мог поверить, что я беседовал с самим Шри Дхьянсагарджи Махараджем, прислал вереницу ссылок, где ему внимают тысячи джайнов и склоняются к его стопам, и вот я выхожу от него во двор, куда глядят окна школы и куда уже высыпали дети – обеденный перерыв, едят из железных тарелок, пританцовывая и смеясь, моют их, поливая из шланга – и тарелки, и друг друга, садятся в тени матха, раскладывают тетради на земле и пишут, пишут, а мимо них идут в храм обнаженные джайны с метелками под мышкой, и никого это не смущает, а чуть поодаль стоят мусульманки, зачехленные от темени до ступней, и воет сирена об отключении электричества в деревне, и вой этот смешивается с игрой музыкантов у храма, и я иду по улочке и встречаю приятеля – официанта той харчевни, где порой обедаю, и он говорит: поехали пожрем по-человечески – мясца, а то здесь можно и свихнуться с этим вегетарианством, и мы несемся с ним на мотоцикле за деревню, похож он на цыганского коновала лет пятидесяти, с залысиной, а на деле ему двадцать семь, зовут его Джон, он католик и сирота – ни отца, ни матери, ушедших рано, ни братьев, ни сестер, ни семьи, он умело играет в мажора, понукая себя к счастью, а на душе – кошки, дом-то есть у тебя родительский, спрашиваю, да, говорит, но я там не могу жить – пусто, потому стелю матрас в столовке, там и живу, а за этой столовкой, по пути к тому храму с невероятной живописью, стоит другой, в сумрачном алтаре которого сидят все двадцать четыре строителя Переправы, а фасады по всему периметру украшены цветными рельефными картинами в духе веселого космоса из истории и мифов джайнизма, и никого вокруг, только согбенная старушка с запрокинутым к этим картинам лицом, переходит от одной к другой и шепчет: ой бо, ой бо, и ангельски пукает после каждого вздоха, а по другую сторону деревни, под нависшим скальным холмом – еще один большой храм с типичными для эпохи Хойсала бутылочными колоннами из черного гранита, некоторые считают, что в те времена не могло быть инструментов для такой ювелирной резьбы, что никак это происки иных цивилизаций, но оставим это на поле воображения, а под карнизом скалы – янтарная вереница ульев диких пчел, и на крыльце храма сидит мата – матушка из секты светошваров, вся в белом от капюшона до пят, в позе пьеты, а над ней на портике – скульптурные фигуры Якши и Якшини, бога нет, а эти ангелы-хранители, они же демоны-вредители по обстоятельствам, есть у каждой души – он и она, Якши и Якшини, вот такие, видать, и посодействовали мне в первый мой приезд быть удостоенным приглашения посмотреть трапезу джайнов и даже разрешения снять небольшой фильм, что редкость, поскольку посторонних к этому не допускают, кормят их раз в день около полудня, в остальное время – только вода, накануне у меня была долгая аудиенция у них в комнате, после чего и позволили, я присел на пол в дверном проеме трапезной, включил камеру, пустынный зал, похожий на разделочный цех или брошенный больничный покой, у стены – длинный железный раздаточный стол, на котором стоят бидоны, ведра и плошки, а в центре зала два колеблющихся сияния нежного красно-бело-желтого огня, это кормящие джайнов, особо приближенные – мужчины и женщины в длиннополых сияющих одеждах, они стоят, окружив голого джайна со всех сторон и поочередно протягивают ему в руке еду, он выбирает глазами, и подставляет ладони, передают, не касаясь друг друга, два джайна, две группы кормящих, среди них красивая молодая женщина, приехавшая на пару дней из Мумбаи, я с ней познакомился накануне, ее аудиенция была перед моей, она отходит к окну, смотрит в даль, движения медленные и плавные, как и взгляд в эту даль, куда поднимает голову, кажется, долго-долго, возвращается к джайну, взяв со стола тертую морковь в маленькой плошке, несет в ладонях, оранжевое в белом женственном тумане, большие и такие же затуманенные глаза с чуть потупленным взглядом, протягивает ему, обмениваются едва заметной улыбкой, он худощавый, лет тридцати, смуглый, с высоким лбом и недлинными вьющимися волосами, второй постарше, с брюшком и более раскован, балагурит с кормящими, трапеза длится около часа, потом каждый из них садится на маленькую деревянную скамейку и, наклоняясь над ведром, долго полощет рот, сливая воду через сито, которое держит в руках, внимательно следя вместе с кормящими, чтобы никто из незримых живых существ там случаем не оказался, вообще все это немного смахивает на кормление муравьиной матки или обихаживание господина ПЖ в фильме Кин-дза-дза; да, с той мата из светошваров тоже была у меня встреча, около пятнадцати сестер из этой же секты сидели на полу в небольшой комнате, и она, мата, вела с ними разговор, я приоткрыл дверь, ища того странного джайна, похожего на сильно натянутую к небу ниточку, худее людей я не видел, и тише тоже, но в тишине его была та же натянутость, он читал книгу на санскрите, а я стоял перед ним в его комнате, где кроме антикварного походного чайничка для воды, четок, метелки, сита и книг, ничего не было, стоял и снимал его на камеру, попросив, чтобы он почитал вслух, он и начал, но потом все тише, тише, и совсем ушел в себя, только переворачивались страницы старинной книги, завитушки букв, его длинные тонкие пальцы, дыхание живота, скрещенные под ним ноги и, подымаясь снова вверх – едва шевелящиеся бескровные губы; приоткрыл дверь и мата поманила меня рукой, присел среди сестер, разговариваем, а где-то всего в получасе езды высится другой скальный холм посреди равнины – Мелукоте, вот так они, джайны и вайшнавы, тысячи лет под одной небесной простынкой, и никакого Шивы и Ко во все здешние края света, такой индуизм, то есть и такой тоже, а потом я возвращаюсь в деревню и пью чай у той девушки, которая всякий раз незримо волнуется, готовя его, и наливает в стаканчик поначалу один детский глоток, протягивая мне на пробу, как дорогое французское вино, а потом уж, после одобрения, наливает весь, тишь в деревне, часы сиесты, только собаки лежат на обочинах, дремлют, а я пью чаёк и думаю, что это за сон такой, который не досмотрел, проснувшись: иду я в неведомом краю положить в условном месте шесть тысяч – наверно, рупий – для Гомера, так мы с ним, видимо, договорились, откуда Гомер во сне взялся, почему шесть, и что за место условное, которое так хорошо знали оба – бог весть, допил чаёк, иду в свой дом на окраине, но по пути решил еще заглянуть в полицейский участок, чтобы обняться с богом Кришной и богатырем Бхимой, это годом раньше около полуночи я вышел на крыльцо – необычайные звуки неслись над спящей деревней – то рыданье, то пенье, то гневные окрики, то гомерический смех, заплетающиеся друг в друга, я пошел на звук, оказалось, что на втором этаже полицейского участка шла репетиция Махабхараты: сержант Кришна, представился мне один, выходя из роли; фельдфебель Бхима, сверкая очами, протянул руку другой с дубиной на плече, оба в полицейской форме, Махабхарата, понимаете, драма, говорит третий, наяривая на клавишах, похожих на индийские проселочные дороги, ну это как ваш Король Лир… этого, как его… Копперфилда, и снова входят в образ, хотя что это я – никто из него и не выходил, они и воспринимают происходящее оттуда, из эпоса, этажом ниже в участке с утра до вечера идут допросы, рушатся судьбы, раздаются крики, стенанья, текут слезы, заполняются бумаги, а на втором этаже их сослуживцы в этой же полицейской форме проживают события Махабхараты как происходящее с ними сейчас и здесь – те же крики и слезы, те же рушащиеся судьбы, достаточно посмотреть на этого Бхиму, что с ним сейчас происходит: машет полицейской дубиной, кричит, поет, взлетает, падает, утирает глаза, молит небо, а мастер-учитель, наяривающий на клавишах, обрывает музыку, говоря ему: нет, не так, вырви свое сердце, смотри на Кришну, давай, Бхима, давай сначала, и он дает, и глаза у него наливаются огнем и смертью, и он с хрустом ломает об колено человека, настоящего человека, и никого в голом актовом зале ночного полицейского участка, кроме Кришны, Арджуны и мастера, сидящих у стен и глядящих на этого трехтысячелетнего Бхиму, от которого сейчас зависит весь дальнейший ход истории мира, никого, кроме них и меня, пришедшего босиком во тьме на эти крики, раздававшиеся вперемеж с воем собак над всей спящей джайнской деревней с верблюжьими холмами, Чандрагуптой Маурья, письмами Македонскому, каменным колоссом Бахубали, голыми джайнами с павлиньими метелками, храмами, прудом, рынком, католиком Джоном и луны, а на рассвете мы уже сидим с ними в чайной по соседству и, продолжая разговор, я спрашиваю: а что же женщины, будут ли они в сюжете, и они говорят, что да, но приедут из столицы уже на само представление, они профессиональные актрисы, и, конечно, хорошо бы нам с ними хоть разок порепетировать, но не получится, так что все будет как впервые, как и было в те времена, по-живому, и дарят мне на прощанье мятую брошюрку с дайджестом Бхагавадгиты и расписываются на память: Кришна, Бхима, Арджуна, и над деревней восходит солнце, и вот год спустя я захожу в полицию обняться с ними, а нет их, как сказала похожая на борца сумо трехсоткилограммовая женщина-шар, начальник участка, полицейскую форму для которой, видимо, шили большой артелью, а могли бы задрапировать и корабль, уж год как нет их, говорит, после представления Махабхараты, на которое обычно съезжаются с детьми и скарбом на неделю несколько тысяч зрителей из ближайших деревень, перевели их в другой участок, в другой эпос, и вот возвращаюсь я в свою комнату и думаю: куда же, куда, и смотрю карту, и взгляд мой все чаще соскальзывает в сторону того, что все эти пятнадцать лет моих путешествий Индия держала в заведенной за спину руке, будто приберегая до этого дня, и беру билет на самолет в те края, где ревут водопады, зеленеют леса и все еще живут в горах дикие племена, не очень жалующие наш мир, помнят царство Бастар и короля, убитого полицией на крыльце своего дворца, поют песни, ткут чудеса, чтят богиню Дантешвари, которая в каждом дереве, языке огня и клочке земли, уклоняются от пуль, снующих между армией и маоистами, собирают мед, готовят вино из цветов махуйя, закусывают муравьями и занимаются древним волшебством ремесел, как, например, изделия по металлу, которые делает особая каста по почти утраченной методике, которой несколько тысяч лет со времен Мохенджо-Даро – в Чаттисгарх.

Память уходит, недолгие узоры на воде остаются. А были на земле, и куда отчетливей. А скоро и воду покинут, перейдут в воздух, неразличимые. И исчезнут эти призрачные конвойные по сторонам – прошлое и будущее, и останется голое настоящее, недостижимое. Да, наверно, было несколько поворотных точек, знаков, неслучайных случайностей, пропусти я любой из этих указателей, и все пошло бы по другому пути. Первый – там, в Шраванабелаголе, с решением лететь в Чаттисгарх.