Потом была победа

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ругать будете за полночный визит? — спросил Борис Николаевич, шагнув из темноты в желтый круг света, разлитый светильником из снарядной гильзы с затычкой на боку.

— Слушаю вас, товарищ полковник, — сказала Евгения Михайловна и пригладила волосы на висках.

— Не надо так официально, Женя, — Борис Николаевич просительно посмотрел на нее.

И были у него такие глаза, какие бывают иногда у бездомных собак. Они и грустные, и просительные, и ожидающие — все вместе, и не поймешь, что из этого главней.

Пальцы гладили отворот шинели. На зеленой петлице блеснула эмблема, напоминающая о хрупкости человеческой жизни и о мудрости ее обережения.

Евгения Михайловна опустила на стол вялые руки, подумала, что Борис опять начнет трудный, тягостный разговор. Два года продолжался этот разговор, то притухая, то разгораясь, словно костер, забытый в поле.

Как тень ходит за ней полковник Симин, говорит о своем чувстве так растерянно и беспомощно, что жалость иногда, будто хмарь, окутывает душу и сто́ит больших усилий удержаться, не сказать «да».

— Мне предложили вернуться в Киев, — вполголоса, через силу сказал Борис Николаевич. — Восстанавливать клинику, начинать научную работу.

— Я рада за вас. — Евгения Михайловна подняла голову и увидела тусклое, застывшее лицо полковника. — Будете дома, интересная работа…

Говорила и чувствовала фальшь в словах, в голосе, в душе.

— Я не дал согласия. — Борис Николаевич с силой сжал подбородок. — Нельзя жить на могиле. Я же видел, как они погибли… Маша, Аленка… все. Вышел за папиросами, а тут бомбежка. Побежал, а к дому не подступиться, горит. У меня квартира была на шестом этаже… Потом эта проволока в лагере…

Евгения Михайловна увидела на запястьях Симина знакомый бугристый шрам.

— Страшно возвращаться к воспоминаниям, — признался полковник. — Война не только свист пуль, не только операционные столы, где мы ковыряемся в разорванном человеческом теле. Война — это глубже, Женя. Иногда так глубоко, что не найдешь хирурга, чтобы вытащить осколки, которые не в тело попали — в душу впились…

— Нельзя так, Борис Николаевич. — Евгения Михайловна тронула полковника за рукав. — Нельзя, поймите вы…

Глаза Симина были неподвижны. В них лежал неровный отблеск самодельного окопного светильника. Евгения Михайловна понимала, как мелки, неуклюжи ее утешения.

Симин не слышал их. Он снова видел оранжевое пламя, рвущееся из знакомых окон шестого этажа, нелепую зазубрину изломанной взрывом стены. Видел проволоку немецкого лагеря на окраине города. Колючую проволоку, натянутую на неструганные столбы, снизу доверху, частыми рядами… Ему повезло, ему удалось пройти, удалось выцарапать землю под проволокой, выползти из-под колючего забора.

— Я отказался вернуться в Киев. — Борис Николаевич встал и медленно принялся застегивать пуговицы шинели. — Из санупра ухожу нейрохирургом в госпиталь. Так что больше я вам не начальство.

Он ушел из землянки, не сказав на этот раз ни слова о своих чувствах. Ушел, не почувствовав, а надо ли ему остаться?

За дверью заурчал «виллис», скрежетнула изношенная передача, хрустнула под колесами ветка. И все стихло.

Евгения Михайловна накинула на плечи безрукавку, зябко свела мех под подбородком, уселась на то место, где только что сидел Борис Николаевич, и так же, как он, уставилась на светильник неподвижными глазами.