Последняя инстанция

22
18
20
22
24
26
28
30

— Нет, Борис Ильич, — смелеет Подгородецкий. — Если будет ваше согласие, начнем с начала. — Стеснительность, пристыженность преодолены. — Клянусь здоровьем, как гора с плеч!

До чего же бесстыж! А мне профессия велит держать эмоции под спудом. Я — тот же врач, который вынужден порой улыбаться у постели безнадежного больного.

— Валяйте, — говорю. — Хоть с конца, хоть с начала.

Если двойника не было, значит, он его придумал. А раз придумал, стало быть, пытался отвлечь от себя внимание. И надо признать, на том этапе попытка ему удалась.

— Мое несчастье в следующем, — произносит он, отбивая такт кулаком. — Весь ужас личной ответственности и удар судьбы! Ехичев Степан проездом из Ярославля имел непоправимую глупость девятнадцатого декабря истекшего года посетить мою квартиру и тем навлек на меня мрачную тень, хотя и отбыл в полной неприкосновенности.

Я закаленный, тренированный: эмоции держу под спудом. А мысль невидима, бесшумна и мчится с предельной скоростью. Спекся Подгородецкий, готов, осечка доконала его, поймался-таки на этих двойниках, теперь я вправе законно его задержать, пускай посидит, подумает, санкцию на арест вытребую, ври, да не завирайся, есть два Подгородецких, один пытается витийствовать, другой шпарит по-простецки, а кто из них врет — это надо еще поработать с ними обоими. Будет санкция? Будет! А вдруг не будет? Что тогда? Выпускать, извиняться? Вдруг он не врет? Что тогда? Совокупность улик, совокупность улик, нет у меня пока этой совокупности, не хватает чего-то, нельзя его задерживать, рано, не на пользу пойдет, сам себе подгажу. Вот уж дьявольщина, думаю, задерживать или не задерживать? В общем-то можно и задержать. Но и нельзя. Не стоит. Санкции на арест не дадут — окажусь при пиковом интересе. Нельзя. Можно. А что можно? Обыск? Обыск — это можно. Даже нужно. Даже необходимо. Был Ехичев у Подгородецкого? Был. Обыск — это законно.

— Положа руку на сердце, Борис Ильич, происходило таким путем, — рассказывает Подгородецкий. — Ехичев Степан в продленном отпуску, с компенсацией за неиспользованный, садится в поезд, едет и, конечно, прикладывается без меры, зная его характер. Льет в себя на всем протяжении вплоть до нашего города, и пьянка вынуждает его сойти, навестить старых друзей, тоже в бытность ярославских, что он и делает. Ну, накрыли на стол, поставили бутылку для порядка, все равно что на троих, по полтораста под закуску, мелочь, я ж теперь непьющий.

— В котором часу он пришел? — спрашиваю.

— Где-то в седьмом, — припоминает Подгородецкий. — Я как раз — с работы. Ну, посидели, покалякали, Ярославль, то да се. Кто с кем сходится, кто с кем расходится, кого уж нет на белом свете по разным причинам. Закусь была капитальная, так что он покушал, а то ведь в дороге взять что-нибудь в рот ему времени не было за выпивкой. Покушал и, надо вам сказать, Борис Ильич, протрезвелся. А протрезвелся — опять его потянуло. Посылает супругу мою в магазин.

— Деньги у него были?

— Были деньги. Отпускные. Много ли — не скажу, но не пустой. Пачку из кармана вынимал — по десятке, по пятерке, мельче не было. Ну, я ему говорю: стоп, Степан, красный свет! Обратно наберешься — не уедешь; не уедешь — не доедешь, пропал отпуск! Он видит: я ему не партнер, и бутылка пустая на столе — заскучал, нету никакого стимула. Ладно, говорит, бог с вами, с тверезыми, поеду на вокзал, закомпостирую билет, приму сто грамм — и в путь. Бог с нами, бог с вами, счастливого пути! Он и подался.

Теперь, думаю, обыск, на самых законных основаниях, и не откладывая, завтра же, а что это даст? Поживем — увидим, и то хорошо, что предоставил нам такую возможность, раньше бы, раньше бы, теперь-то какие следы?

— Когда же он ушел?

— Где-то часик посидели, в полчаса восьмого. Эдика не было — у Кореневой Веры Петровны, как я уже говорил. Ну, и дальнейшее тоже без изменений: хотели кино посмотреть, не попали, идем по Энергетической, а тут — народ. Как я уже говорил. Смотрим: Степана волокут. Дело ясное, что дело темное: куда ему до вокзала добраться — повело ж! Тверезый водку после семи не достанет, а выпивший в лепешку разобьется. Нашел, значит. Налакался. А Тамара Михайловна — к нему. На ночевку забирать. Что за прихоть! Брось, говорю, не лезь, куда не просят, он же мертвый. Он же тебе всю квартиру зарыгает и тебя же по матушке пошлет, а у нас пацан. У нас же положить его некуда — восемнадцать метров. А в протрезвиловке — санитария и гигиена. Проспится — наутро заберем его, похмелим. Вот как оно было, Борис Ильич, — сокрушается Подгородецкий, потряхивает головой. — А потом заскочили к Вере Петровне, о чем я уже говорил. Вот какое несчастье, весь ужас ответственности, а вернее — глупость, которая меня довела. И доказать не могу! Вашу службу понимаю, Борис Ильич: перед вами — безвинный, но и виноватый стократно, не знаю даже, как назвать. В какую форму облечь. Хоть бейте морально, хоть берите под стражу.

Ну, думаю, если это правда, мы в этом деле завязли по уши. Буду дело приостанавливать, и пускай уголовный розыск вешает себе на шею нераскрытое преступление. Куда понесло Ехичева, где разжился водкой, кто его ножом пырнул — это по прошествии полутора месяцев такая загадка, которую разгадать — начинать все сызнова. А если опять брешет Подгородецкий… Обыск? Что обыск! За полтора месяца можно любой камуфляж в квартире навести — никакой криминалист не подкопается.

— К Вере Петровне зашли специально? — спрашиваю.

Осечка уже была. Не повторится ли? А это крайне существенно: установить, что Подгородецкий знал о ранении Ехичева еще с вечера.

— Зашли специально, — подтверждает. — За Эдиком. И относительно телевизора.

— А не было ли у вас мысли, — спрашиваю, — использовать посещение Кореневой для того, чтобы отвести от себя подозрения?

Он попросту обходит мою ловушку, словно бы не замечая ее.