— Так ты думаешь, Пардальян, будто ты спасешься, как и в предыдущих случаях?
— Разрази меня гром! — заверил шевалье.
— Почему же? — произнесла Фауста, задыхаясь. Язвительным тоном, от которого у нее заледенело сердце, он ответил:
— Потому что, как я вам уже сказал, нам предстоит свести счеты… Потому что я наконец понял: вы — не человеческое существо, но извращенное, вредоносное чудовище; щадить вас, как я это делал до сих пор, было бы не просто безумием — это было бы преступлением… Ваши злость и коварство переполнили чашу моего терпения, и я наконец решил сокрушить вас… Я вижу — самой судьбой предначертано, что Пардальян усмирит Фаусту и победит ее… Так что вы видите — вам не удастся меня убить, как вы того желаете, и мне суждено выйти отсюда живым. Теперь, когда я осознал, что вы не женщина, а чудовище, порождение ада, я предупреждаю вас: берегитесь, сударыня, берегитесь, ибо я говорю вам правду — в тот день, когда эта рука опустится на плечо Фаусты, настанет ее последний час, она искупит все свои преступления, и мир будет избавлен от бедствия по имени Фауста!
Пока Пардальян ограничивался объяснением, почему он был так уверен, что избегнет всех ее ударов, Фауста слушала, трепеща, и суеверно, точно заклинание, повторяла:
— Да, да, он спасется, как он и говорит, это предначертано, это неотвратимо… Фаусте не удастся нанести удар Пардальяну, ибо ему самому суждено убить Фаусту!..
Однако когда Пардальян, не без причины разъяренный, со все большим и большим ожесточением стал говорить, что близок тот час, когда он отплатит ей и заставит ее искупить все грехи, неукротимая натура этой женщины одержала верх.
Угрозы такого человека, грозившего крайне редко и никогда — попусту, эти угрозы, которые совершенно обоснованно поселили бы ужас в самом мужественном и твердом сердце, Фаусту, напротив, вовсе не обескуражили и не напугали, а лишь вернули уверенность ее воинственной натуре.
Она тотчас же вновь обрела трезвость ума и хладнокровие и потому очень спокойно ответила:
— Не волнуйтесь, шевалье, я поберегусь и сделаю так, что вы никогда больше не сможете принести мне вред.
— Однако, — пробурчал Пардальян, — я вновь призываю вас остерегаться… И извините, сударыня, но я буду с вами несколько бесцеремонен… Не знаю, быть может, это действует яд, которого вы для меня не пожалели, но суть дела в том, что я безумно хочу спать. Прервем же эту интересную беседу; с вашего позволения, я лягу на эти плиты, хотя они вовсе не напоминают пуховики; и все же придется мне довольствоваться ими, раз уж Ваше Святейшество не изволило даровать приговоренному к смерти даже жалкой охапки соломы — так-то было бы, не в упрек вам будь сказано, все же менее бесчеловечно… Засим — спокойной ночи!..
И Пардальян, чувствуя, как под действием тлетворных миазмов, порожденных отравленной пастилкой, силы покидают его и все кружится в раскалывающейся от боли голове, укутался в свой плащ и постарался устроиться поудобнее на холодных плитах.
— Прощай, Пардальян, — тихонько сказала Фауста.
— Нет, не прощай, клянусь всеми чертями! — еще смог насмешливо воскликнуть шевалье, уже наполовину спавший. — Нет, не прощай, а до свидания… Проклятье! Мы еще свидимся… нам еще нужно кое-что уладить…
Последние слова замерли у него на губах; теперь он лежал неподвижно, застывший, словно труп, заснувший… может быть, умерший.
Глава 21
УКРОЩЕННЫЙ ЦЕНТУРИОН
Фауста подождала еще некоторое время, внимательно прислушиваясь, и не услышала ничего… кроме биения собственного сердца, стучавшего вдвое быстрее обычного. Она позвала Пардальяна, она еще что-то ему говорила. Но как она ни напрягала слух, никакой ответ не долетел до нее.
Тогда она выпрямилась и медленно вышла; по-видимому, всецело положившись на принятые ею меры, она даже не стала закрывать за собой дверь.
Она вернулась в тот кабинет, где мы видели ее беседующей с Центурионом, и долго размышляла там, недвижно замерев в своем кресле. В ее голове с неотступностью навязчивой идеи вновь и вновь упрямо возникал не самый важный вопрос: