— Вы уверены, сударь, что действуя подобным образом, вы способствуете счастью человечества?
— Да, — отрывисто произнес Эспиноза. — Я долго размышлял над этими вопросами и измерил суть вещей до самого дна. Я пришел к заключению, что опаснейший и единственный враг, которого должно преследовать с неумолимым упорством, — это наука, потому что наука — это отрицание всего и вся, и в конце ее — смерть, иными словами — небытие, иными словами — ужас, отчаяние, отвращение. Все, кто изучают науки, неизбежно приходят туда же, где очутился я: к сомнению. Итак, счастье кроется в самом полном, самом совершенном невежестве: ведь невежество оберегает веру, а только вера может сделать тихим и спокойным тот неотвратимый миг, когда вот-вот наступит конец. Только в вере человек черпает убежденность в том, что не все еще потеряно, и миг сильнейшего ужаса становится мигом перехода в лучшую жизнь. Вот почему я жесточайше преследую всякого, кто проявляет хоть какую-то независимость, всякого, кто предается окаянной науке. Вот почему я хочу привести целое человечество к той вере, которую потерял сам, убежденный, что умру в страхе и в отчаянии, я в своей любви к ближнему хочу, чтобы хотя бы он избег этой ужасной участи!
— Таким образом вы принуждаете людей к жизни, полной всяческих лишений и запретов, страданий и горя, чтобы подарить им… что? Мгновение, исполненное несбыточных надежд и более краткое, чем вздох!
— Что за важность! Поверьте, это мгновение настолько страшно, что за избавление от страха можно заплатить и целой жизнью, хотя бы даже эта жизнь и оказалась, как вы говорите, убогой!
Секунду шевалье изумленно-негодующе смотрел на великого инквизитора, а затем произнес голосом, дрожащим от негодования:
— И вы имеете смелость говорить о человечности, вы, мечтающий заставить людей платить целой жизнью, полной лишений, за сомнительное облегчение одного скоротечного мига? А мне-то всегда казалось, что лучше прожить счастливую жизнь и когда-нибудь заплатить за нее одним мгновением ужаса и тоски! Будьте уверены, сударь, — несчастные, которым вы хотите навязать изощренную пытку, вследствие какого-то чудовищного недоразумения именуемую вами счастьем, сказали бы вам то же, что говорю и я, если бы вы взяли на себя труд посоветоваться с ними касательно предмета, согласитесь, весьма их интересующего.
— Это дети! — бросил Эспиноза презрительно. — Кто же советуется с детьми… Их наказывают, вот и все.
— Дети! И вы можете говорить такое! Эти «дети» вправе сказать вам, — и весьма резонно, — что как раз вы и вам подобные являетесь — нет, к несчастью, не безобидными детьми, а настоящими взрослыми буйно помешанными, которых ради всеобщего блага следовало бы уничтожать без жалости. Черт подери, сударь, зачем вы во все вмешиваетесь? Дайте людям жить в свое удовольствие и не пытайтесь навязать им счастье, воспринимаемое ими — справедливо это или нет — как ужасное несчастье.
— Стало быть, — спросил Эспиноза, вновь обретший свой спокойный и невозмутимый вид, — вы полагаете, будто счастье заключается в том, чтобы жить в свое удовольствие?
— Сударь, — холодно ответил Пардальян, — мне думается, что, прикрываясь маской человеколюбия и бескорыстия, вы ищете прежде всего собственного счастья. Так вот — вы ни за что не найдете его в том ужасном господстве, о котором мечтаете. В путешествиях, в которых я провел большую часть своей жизни, я усвоил некоторые идеи, — хотя они и покажутся вам странными, они весьма в чести у многих и многих. Таких, как я, немало — побольше, чем вы думаете, и мы хотим иметь свою долю солнца и счастья. Мы полагаем, что жизнь была бы прекрасна, если бы мы прожили ее как люди, а не как хищные волки, и мы не хотим жертвовать своей долей счастья, как того требует аппетит горстки честолюбцев, носящих титулы королей, принцев или герцогов. Вот почему я говорю вам: не заботьтесь вы так рьяно о других, принимайте жизнь такой, какая она есть, берите от нее все, что можно взять на этом коротком пути. Любите солнце и звезды, летнюю жару и зимние снега, но главное — любите любовь, в ней — весь человек. И оставьте каждому ту долю, что ему причитается. Так-то вы и найдете счастье… Во всяком случае, коли уж вы испанец, оставайтесь испанцем, а уж мы, с вашего позволения, у себя дома и сами как-нибудь справимся. Не пытайтесь, явившись во Францию, навязывать нам ваши зловещие идеалы… Так будет лучше для нас… и для вас.
— Итак, — заключил Эспиноза, никак не выражая своей досады, — мне не удалось убедить вас. Но если я потерпел неудачу, излагая общие соображения, быть может, я буду более счастлив, предложив вашему вниманию некий частный случай.
— Говорите, говорите, — сказал Пардальян, по-прежнему внимательный и сосредоточенный.
— Вы, сударь, — начал Эспиноза без малейшей иронии, — вы — настоящий рыцарь, всегда готовый вытащить из ножен шпагу в защиту слабого против сильного, неужто вы откажетесь поддержать своей шпагой правое дело?
— Ну это как посмотреть, — невозмутимо ответил шевалье. — То, что кажется вам благородным и справедливым, мне может показаться низким и гнусным.
— Сударь, — спросил Эспиноза, глядя ему прямо в лицо, — позволите ли вы, чтобы на ваших глазах совершилось хладнокровное убийство, даже не попытавшись вмешаться, дабы защитить жертву?
— Конечно же, не позволю!
— Так вот, сударь, — раздельно произнес Эспиноза, — требуется помешать убийству.
— Кого же хотят убить?
— Короля Филиппа, — сказал великий инквизитор с видом искренне взволнованного человека.
— Черт подери, сударь, — ответил Пардальян, и на лице его вновь появилась насмешливая улыбка, — мне, однако, казалось, что Его Величество в состоянии сам себя защитить!