Ангел в эфире

22
18
20
22
24
26
28
30

Потому что именно этого требовал заключенный ею контракт.

Представьте, одинокая ведущая рожает ребенка неизвестно от кого… Не слишком удачная реклама для только начавшей набирать обороты программы! Пожалуй, поначалу новость приведет к всплеску всеобщего интереса. толпы репортеров станут гоняться за будущей матерью, бесстыдно выспрашивая, кто отец еще не рожденного приплода, — не тот ли знаменитый хоккеист, которому, кстати, тоже не нужна слава папаши, отвергнувшего свое дитя-байстрюка. А потом, когда интерес спадет и она уже не сможет с прежним пылом отдаваться работе, от нее по-тихому избавятся…

Нет, это выше ее сил — собственноручно отказаться от завоеванного успеха! Поэтому она уже сказала доктору, что сохранять беременность не планирует. Слава богу, теперь существуют безболезненные методы: пара таблеток, три дня дома, небольшой бюллетень с простудным диагнозом — и все будет кончено.

Никто ничего не узнает. И Он ничего не узнает.

Настя вспомнила Вадима — с сухой, вытравленной из сердца расчетливостью. Как бы он отреагировал, если бы… Обрадовался бы? Вряд ли… Подлинная радость для него существует только под кайфом. Расстроился бы? С философским стоицизмом принял бы известие, чтобы потом под его впечатлением разродиться очередной ду-шемотательной мелодией?

Нет, он ничего не узнает. Ему не нужно ничего знать. Никому не нужно знать.

А вдруг… Вдруг Вадим, услышав удивительную новость, решил бы: больше никогда, не сдаваясь на уговоры дружков, против обыкновения среды и тусовки, — соскочить. Ради нее, ради их будущего сына, ради их совместного будущего…

Наверное, они поженились бы… И зажили бы счастливо, как обычные люди. Сидели бы без денег в съемной хате на окраине города, а когда бы их сын — или дочь — подрос, ему показали бы старые новостные записи. «Вот какой была наша мама, сынок (или дочка)!» И ребенок удивленно разглядел бы в оплывшей, сорока с лишком лет тетке — нежноокую красавицу, ежевечерне сиявшую людям.

Тогда как долго удержится она в новостях? Месяца три? Или даже пять, или полгода — до тех пор, пока живот не станет заметен, пока ее не выкинут вон за нарушение контракта, который в сложившихся условиях однозначно требовал: никаких детей!

«А мама, верно, обрадовалась бы… — улыбнулась Настя, подымаясь со скамейки — начинал накрапывать мелкий кусачий дождик. — И папа тоже… Все-таки мне уже сильно за тридцать… Или сейчас, или, скорее всего, никогда… Может, еще будет время? Вряд ли… Значит, никогда…»

Она приняла окончательное решение: нет.

Никто ничего не узнает. Никогда.

Но тайное внезапно стало явным. Нет, Бес ничего не узнал, ему-то не было дела до того, куда он бросил семя, где оно взошло, чем проросло. Его больше заботили другие семена, менее материальные, хоть и имевшие волновую, изначально вещественную природу, — звуки, аккорды, мелодии, в конце концов оборачивающиеся белым порошком, розовым улыбчивым кайфом, мороком и дурью.

Позже, придирчиво анализируя случившееся, вспоминая день за днем, слово за словом, выискивая мелочи, на которые она по стремительности происходящего не обращала внимания, Настя станет мучиться вопросом: откуда он узнал, от кого?

Потому что он проведал про Настино состояние чуть ли не раньше ее самой, едва ли не с самой первой минуты ему стало известно то, что она так тщательно и тщетно скрывала от всех. А ведь она даже маме — ни-ни, а гримерше, которая застала ее над раковиной в тот момент, когда Настя рывками освобождалась от съеденного завтрака, удачно соврала, будто в ресторане ей подсунули несвежих лобстеров, и Антону наврала про пониженное давление, которое, кстати, действительно оказалось пониженным, и еще много чего врала, вполне правдоподобно, впрочем, и умело…

Кто же донес ему о случившемся? Служба безопасности? Гинекологиня, по должности обязанная отчитываться о здоровье своих телевизионных подопечных? Ведь сама Настя ни словом, никому, никогда, ни-ни… Скорей бы она рот себе зашила нитками или проглотила язык, чем проговорилась…

Вечером того самого дня после посещения клиники он произнес, ласково накрыв ее нервную кисть своей теплой ладонью:

— Мне так хорошо с вами, Анастасия…

В этот миг они сбивали росу с ровно выбритого поля, не столько играя в гольф, сколько разменивая долгоидущие часы на минуты и секунды, она — потому, что считала такое времяпровождение своей должностной обязанностью, он — потому, что, очевидно, находил некую прелесть в этой нудной игре.

Мало увлеченная процессом Настя постоянно размышляла: может быть, бабахнуть ему сейчас, рубануть со всей дури, броситься в ноги, он же дед, получается, этого ребенка, он должен понять, должен простить, должен сказать: «Работай до декрета, в эфире живота не будет видно, а потом вернешься… Ведь мы тебя раскрутили, а раскрученными лицами не бросаются, они миллионы стоят…» А ее спутник, кажется, вообще ничего не думал, просто наслаждался, наверное, красивым пейзажем, пригожим, слабо облачным вечером, отдыхая, наконец, от телевизионной горячки, толкотни, мельтешни — не столько мужчина, сколько телебосс, не столько отец, сколько руководитель канала, не столько дед, сколько пастырь телевизионных, грозящих разбродом и шатанием овец. И что он мог сказать своей отборной овечке, которая, взбрыкнув, грозила застопорить размеренное движение отары в выбранном пастырем направлении — вперед, вперед и только вперед? Разве что по возникшей обоюдной симпатии отделался бы тремя днями запланированного, мнимо простудного отдыха и обещанием скрыть истинную подоплеку происходящего.