Род жизни, какой вёл король, хоть старались его прикрыть, хоть даже лучше других расположенный к Генриху подкоморий Ясько из Тенчина не был ни допущен, ни введён в тайну ночной забавы, не мог остаться тайной.
Замковая чернь умела подсматривать, угадывать, понимать.
Знали, что Нанета, переодетая по-мужски, приходила от Седерина в замок и развлекалась тут до белого дня. Кроме нее, были иные.
Ни молодость, ни порывистость не могли объяснить явной деморализации, какую король показывал. Духовенство, привыкшее много прощать в последние годы правления Августа, в этой жизни видело ещё что-то более чудовищное.
Кричали на Содом и Гоморру!
Когда кому-нибудь из французов, особенно Пибраку, давали деликатные предостережения, он возмущался против клеветы, не давал говорить, обвинял поляков в дикости и варварстве.
Король и так достаточно был измучен, одинок, чтобы ему даже развлечься с молодёжью своей не позволяли.
Напрасно епископы, особенно Пибраку, рассказывали, какое в стране царило страшное возмущение против короля, какие ходили пасквили.
Действительно, наверное, никогда в Польше такого не бывало распоясывания слова и угроз.
Шляхта на съездах открыто кричала, что элекция совсем ничего не стоила, что это был король слепых мазуров, которого они себе выбрали.
Говорили, что от него прочь нужно избавиться. Дело Зборовских было образцом; действительно, под этим движением скрывались интриги друзей императора и партизанов Эрнеста.
Прислуживались всем. Инфантка, которую сенаторы сами хотели сначала лишить власти и удалить в сторону, теперь в глазах неприятелей короля росла со своими правами.
Они упрекали его, что на ней не женился, и казалось это как нарушение пактов.
Благодаря этому Анна становилась всё живей во время, когда Генрих падал.
Французы в городе почти показываться не могли: над ними насмехались, их поносили, зацепляли, преследовали.
На воротах и стенах они встречались с чудовищными изображениями короля и оскорбительными надписями.
Знал ли о том король или нет? Но его вовсе это, казалось, не волнует. Свои обязанности он выполнял принуждённо, неохотно, вырывался как только мог с совета, закрывался в своих покоях и достучаться уже до него было невозможно.
Из тех плотно закрытых и охраняемых гасконцами комнат доходил смех, музыка, крики, звон посуды, а поляки только издалека могли прислушиваться этой к весёлой мысли.
Король имел для них только одну хорошую сторону – разбрасывал, что имел, с неслыханной расточительностью.
Известна была та ягелонская щедрость, присущая Владиславу, Александру Ольбрехту, но француз давал так, как бы ни к чему не привязывал малейшей цены.