— Ты, Илюшка, на меня не серчай, — примирительно сказал он, замедляя шаги.
— А чего мне на вас серчать?
— Раз говорю, значит, есть чего.
Молча прошли еще саженей пятьдесят.
— Неужто вы, тато? — Пораженный догадкой, Илько остановился и закусил нижнюю губу с такой силой, что проступила кровь, капнула на сорочку. Дыхание у него перехватило.
— Я, сынок! Но ты на меня не серчай… Шо твоя кровь, шо моя, все одно Федорцова. А нашему селяньскому роду нужны чоловикы. Сам знаешь, Мыкола загинул, ты квелый, а кому-то надо передать все мое богатство и всю мою ненависть до совецкой власти. В Куприево потребен новый, сильный Федорец, который бы мог и после моей смерти продолжить мою жизнь. — Федорец помолчал немного, а потом понес несусветную чушь, рассчитанную на доверчивость верующего сына: — Мачеха родить не может, ну я посоветовался с богом, и порешили мы с ним, с Иисусом Христом, породить тебе брата. Так шо ты не серчай, Илько.
— Да, да, батько твой беседовал в алтаре с самим господом богом, — подтвердил отец Пафнутий. — Так что на грех его испрошено божье благословение.
Илько криво усмехнулся:
— Я, батько, на флоте служил, разуверили меня морячки в боге. — Он шел как пьяный, то размахивая кулаками, то пытаясь отыскать в карманах люльку, которую потерял во время боя в Кронштадте. Назар Гаврилович держался от него на расстоянии, побаиваясь, как бы сын внезапно не кинулся в драку или, еще хуже, не ударил бы его ножом.
— Подымить желаешь? На, кури. — Отец Пафнутий сунул в руки Ильку початую пачку папирос с модным названием «Смычка». Матрос зажег папироску, с жадностью затянулся.
Воздух родных полей, дымок папиросы и легкий ветерок, дующий в лицо, понемногу успокоили Илька. Замедляя шаги, он отстал от спутников. Он мог теперь рассуждать здраво. Домой уже не хотелось. Не к чему ему видеть изменницу Христю, мачеху, соседей. Куда бы лучше, если бы успокоила его красноармейская пуля где-нибудь в кронштадтской гавани, на виду «Петропавловска». Тогда не пришлось бы всю жизнь, до гроба, сносить колючие насмешки соседей, терпеть ядовитые взгляды мачехи и сестры. Илько жадно курил, окурок обжигал ему губы, но он не замечал этого.
По деревянному мостику перешли неглубокую балочку, густо поросшую луговыми цветами, и за полем высоких желтоволосых подсолнухов, обративших к солнцу свои круглые лица, увидели старика Семипуда. Кулак, сидя на лобогрейке, докашивал делянку жита.
— Бог на помощь, Кондрат Хомич! — издали крикнул старик Федорец, шагая по цветистой некоей.
Увидев своего закадычного друга, Семипуд замотал ременные вожжи вокруг железного стульчика лобогрейки, поспешил к Федорцу на дорогу. Ветер раздувал его широченные синие запорожские шаровары.
— Ну, что тут у вас происходило на хуторах? Выкладывай как на духу, — потребовал Назар Гаврилович.
— Разверстку изничтожили, заменили продналогом. Так шо мужик теперь в курсе дела, сколько сдавать ему державе зерна. К примеру, мне теперь сдавать в три раза меньше. Это, брат, зараз главная новость: видно, дошли до бога наши молитвы. — И не удержался, уколол: — А тебя, Назар Гаврилович, поздравляю с внуком. Славный мальчишечка, я видел.
— Да слыхали уже. Отченашенко мимо нас на дрожках пробег как вихорь, но все же успел порадовать.
Илько молча кивнул головой, прошел мимо Семипуда не останавливаясь. Курил он беспрерывно, зажигая новую папиросу об окурок только что докуренной.
— Ну, отпусти меня, Назар Гаврилович. Косить треба, куй железо, пока горячо, собирай хлеб, пока восковое зерно. Повидаемся вечером. — Семипуд тяжело побежал к лошадям, которые, на ходу скусывая колосья, медленно тащили по стерне лобогрейку.
Назар Гаврилович и отец Пафнутий нагнали Илька. По дороге, густо усыпанной соломой, они уже затемно вошли в хутор; здесь пахло свежим зерном и парным молоком.