Она мучилась, боялась, что в груди перегорит молоко, чувствовала себя беспредельно виноватой перед мужем и хотела, чтобы он простил ее.
Мачеха и Одарка тоже работали с охотой и потихоньку пели: им вспомнилось девичество, и они помолодели, думая о минувшем. Как большинству людей, прошлое казалось им лучше настоящего.
Сладко ныли согнутые спины, болели исколотые сухим жнивьем ноги и руки, но женщины не отдыхали. Колыхая бедрами, они шли за косарками по скошенному полю, ловко наклонялись до самой земли, нежными материнскими движениями брали на руку вороха срезанной пшеницы, умело, как детей, пеленали туго сбитые снопы.
Оглянувшись, Илько увидел, как женственным движением, подобно тому, как девушка перебрасывает косу из-за спины на плечо, чтобы заплести ее, Христя брала пук колосьев, скручивала их в перевясло, затем, ловко переломив, с неженской силой подпоясывала сноп.
— Вот и возвернулся Илюшка до Христи, — изливалась перед мачехой Одарка. — А мой Степка заявится когда-нибудь или нет? Может, и в живых давно нэмае, а я все згадываю, все сохну по милому.
— Если живой, то беспременно прибудет, он тебя кохае, я знаю, — успокаивала мачеха. — Может, где в лазарете пребывает или в тюряге мается, сейчас всего ожидать можно. Вон про батька сколько месяцев ни слуха ни духа не было, а повернулись здравы и невредимы, и не один, а вдвоем с Ильком.
В два часа, по знаку Назара Гавриловича, перекусили налегке, запивая холодный вареный картофель с ломтиками сала тепловатым квасом из ржаных сухарей.
Илько, отпив несколько глотков, подал кружку Христе, и она с благодарностью приняла ее из его рук.
Она чувствовала себя несчастной, и хотя знала, что прощение если даже и придет, то придет не скоро, ждала его, тайно надеясь на свою женскую привлекательность.
После обеда косили и вязали снопы до первой звезды, украсившей зеленоватое предвечернее небо.
В темноте доверху нагрузили арбу снопами. Илько, подсадив жену и подав ей раскричавшегося ребенка, взобрался наверх и погнал коней домой.
Христя лежала на снопах навзничь и, со страхом придерживая дите, боясь уронить его, бездумно глядела на темнеющее небо, следя, как высыпают на нем звезды и начинает куриться с детства знакомый Чумацкий Шлях. Назар Гаврилович ехал сзади на косарке, гимнастерка его смутно белела в темноте.
Возле ворот нежданно встретили Грицька Бондаренко. Незаможник, погасив о каблук окурок и придерживая коня за повод, вышел из тени осокоря на лунный свет.
— Я делегирован до тебя, Назар Гаврилович… У вас три косарки. Уступи нам на время одну в коммуну, не управимся мы с одними косами.
Федорец, заставляя ждать своего ответа, почесал бороду.
— Завернули бы вы лучше до товарища Семипуда или до Каина. У них инвентаря столько же, сколько у меня, а земельки поменьше.
— Обращались! Оба кочевряжатся, до тебя посылают, говорят — ты у нас царь и бог, — закуривая, сказал Бондаренко.
— Всегда, если кому что надо, так все до меня, поют лазаря, помнят, значит, мою доброту христианскую. Добре, Грыцько, ради милого дружка и сережку из ушка. Я дам вам все три косарки, если коммуна поможет мне убрать пшеницу и ячмень. И чем скорей вы скосите, тем скорей получите косарки. Тут дело такое — услуга за услугу.
— По рукам, Назар Гаврилович. Завтра вся коммуна выйдет на твои поля.
— По рукам, — ответил кулак, хитро улыбаясь в бороду, и ударил по протянутой ладони Бондаренко. — На моих дрожжах ваша коммуна всходит.