Угрюмый, подавленный, переходил он из хаты в хату, и страшная картина открывалась перед его глазами. Он на крестьянских дворах не видел ни лошадей, ни коров, ни овец, ни птиц; исчезли собаки и кошки.
Люди питались вареными кормовыми бураками, парили полову, кипятили сенный настой и пили его без сахара вместо чая, хлеб пекли из толченой древесной коры пополам с мякиной. Босые ребятишки со вздутыми животами глядели на него злыми, лихорадочно блестевшими глазами.
Но так было только в бедняцких хатах. В богатом доме, кулака Кондрата Фомича Семипуда, куда его зазвали к больной сестре хозяина, ему гостеприимно налили граненый стакан желтоватого самогона, поставили миску постного борща с рыбой и грибами и до отвала накормили варениками с картошкой.
Пока он сидел за столом, не спеша макая вареники в поджаренное подсолнечное масло с луком, хозяйка сходила в сарай, подоила корову и вернулась с жестяным подойником, полным парного молока.
— Первая неделя великого поста, а людям надо терпеть до мая, до первой зелени. Скоро подойдет пора сеять яровые, а в селе нет семян, нет картофеля для посадки, ничего нет, — пожаловался ветеринар на прощанье.
Семипуд улыбнулся в усы, погладил свой запорожский оселедец на бритой голове, сказал с нескрываемой рисовкой:
— Мне беспокоиться не об чем. У меня все есть, окромя птичьего молока, и отсеялся я с осени. На прошлой неделе продал в городе спекулянтам пять чувалов муки.
Опьяневший ветеринар насмешливо осмотрел тучную фигуру хозяина и, вместо благодарности за угощенье, изрек:
— Ты не человек, Кондрат Хомич, а общественный хряк, и я тебя презираю.
— Пьяный дурень, проваливай из моего дома, если пить не умеешь! — Обидевшийся Семипуд открыл дверь и пинком вытолкал ветеринара на мороз.
В полночь вконец расстроенный ветеринар добрался до хаты Отченашенко, у которого условился с Бондаренко ночевать. В углу была свалена куча обуви. По старой памяти жители села приносили ее к своему председателю, и он вечерами при свете коптилки с удовольствием чинил уже не раз побывавшие в его руках рваные сапоги и ботинки.
Оба коммуниста сидели за непокрытым деревянным столом и ужинали, нарезая кривым сапожным ножом ломтики вареного кормового бурака.
— Садись вечерять. — Отченашенко подвинул к гостю венский стул, взятый из экономии Змиева.
— Спасибо, я сыт, — буркнул Иван Данилович.
— Вот как! Кто же тебя накормил? — поинтересовался Бондаренко.
— Кондрат Фомич Семипуд… Внушительная, я бы сказал, фигура. Есть у него, дьявола, хлеб, масло, сало, все есть, но держит за семью замками. Сам видел: лошадь у него, корова, собака, куры… А бедняки в один голос требуют — реквизировать у кулаков излишки хлеба, равномерно распределить их по нуждающимся дворам. Предлагают на кажную душу выдать до нового урожая по тридцать фунтов пшеницы и по пятнадцать фунтов ячменя. К слову сказать, требования у мужиков божеские.
— Рассуждаешь ты, Иван Данилович, как заправский партизан, — проговорил Отченашенко и задумался; потом сказал, отвечая, видимо, на свои мысли: — Как ни крути ни верти, а хлеб брать придется. И если даже кинутся наши куркули в Чарусу жаловаться, рабочие поймут нас, извинят за самоуправство.
Иван Данилович лег на приготовленную для него на лавке постель, с наслаждением вдыхая воздух, остро пахнущий обрезками кожи, воском, смолой. На душе его было неспокойно, его тревожили судьбы России: ведь то, что он увидел в Куприеве, творится сейчас повсюду. Сон не шел. «Каждый честный человек должен вмешаться, взвалить на свои плечи общую беду, прийти на помощь народу» — так думал он, поглядывая на коммунистов, все еще сидящих за столом.
После некоторого молчания ветеринар сказал настойчиво, убежденно:
— Будете отбирать хлеб или как? С кулаками ничего не станется, зато село спасете от голодной смерти.