– Сейчас принесут.
– Нас прислал Алексей Иваныч, – объявил Гомзин. – Вы писали ему вчера письмо.
Шестов вдруг вспыхнул и заволновался. Сказал:
– Да, писал и почти жалею об этом.
– Так и передать прикажете? – насмешливо спросил Оглоблин.
– Нет, это я собственно для вас, а что касается письма…
В передней хлопнула наружная дверь, зашлепали босые ноги, от сильного удара локтем отворилась дверь комнаты, – и вошла Даша, растрепанная девушка с глупым лицом, в грязном ситцевом платье. В одной руке у нее была бутылка водки, в другой она держала подносик, жестяной, покоробленный, с расколупанною на нем картинкою. На подносике стояли тарелочка с селедкою и тарелочка с моченою брусникою с яблоками. Все это установила она на зеленом сукне письменного стола, вылетела из комнаты, вернулась через полминуты с тремя рюмками, двумя ложками и вилками, со стуком поставила все это на стол и скрылась. Шестов и его гости в это время молчали.
– Я вчера писал Алексею Иванычу, – заговорил Шестов, – мне кажется, довольно определенно. Что же намерен он теперь сообщить мне?
– Он очень сердится, – ответил Оглоблин. – Рвет и мечет.
– Да, он весьма раздражен, – подтвердил Гомзин.
– Ну, мне кажется, – сказал Шестов, – сердиться и раздражаться скорее я имею право.
Гомзин наставительно стал объяснять:
– Вы должны были иметь в виду, что он теперь так взволнован и огорчен. Вполне естественно, что он сказал что-нибудь резкое. Но он положительно говорил нам, что не сказал ничего оскорбительного.
– Решительно ничего оскорбительного, – подхватил Оглоблин. – Однако, не выпить ли хлебной слезы?
– Налейте, – отрывисто сказал Гомзин и спросил Шестова: – Мы не понимаем, чем же вы недовольны?
Оглоблин налил все три рюмки, взял одну, стукнул ею по краям двух других, потом крикнул:
– Сторонись, душа, оболью!
И выпил. Широкою ладонью обтер губы, зацепил на ложечку брусники и сказал:
– Ну, господа, что ж вы? Не отставайте.
Гомзин выпил, сделал такое лицо, как будто проглотил гадость, и пробурчал: