Философия футуриста. Романы и заумные драмы

22
18
20
22
24
26
28
30

Больше всего, пожалуй, как это замечает М. Йованович, роман Зданевича связан с творчеством Достоевского, в частности, с “Преступлением и наказанием”, а также с “Идиотом” и “Бесами”. Пара Лаврентий-Мартиньян имеет отношение даже не столько к “Часам” Тургенева, сколько к “Двойнику” Достоевского. В статье М. Йовановича приводится много цитат, впрямую соединяющих роман Ильязда с сочинениями Достоевского. М. Йованович замечает, что “воздействие Достоевского преломлялось через общую для обоих писателей заинтересованность в “библеизации” сюжетов и, возможно, с оглядкой на Фрейда – своеобразного толкователя мотивов “греховности” и “раскаивания” у Достоевского. Но оно шло и прямо, по ряду сюжетных, психологических и идейных линий”[16]. Добавим, что мотивы, оказывающиеся под влиянием Достоевского, сосредоточены вокруг Лаврентия. Лаврентий похож на героя Достоевского. В романе гордый разбойник оказывается единственным, кто может испытать стыд, отвращение к другим и к самому себе, и тем самым убийца монаха выявляется в своем роде христианским героем. Лаврентий, на которого проецируется и мессианский образ Христа, стоит также в центре соотношений между Библией и “Восхищением”.

Целый ряд второстепенных мотивов, относящихся к поступкам Лаврентия, как бы напоминает факты из жизни Христа. Вот некоторые примеры. Происхождение Лаврентия неясно, мы не знаем о его родителях, и единственная “власть”, которую он слушал, – это директор лесопилки. “Официальный” отец Христа – плотник Иосиф, который не является его истинным отцом. В доме старого зобатого охотника родились и живут его дети, будущие разбойники шайки Лаврентия. Апостолы Симон-Петр и Андрей происходили из города Бейт Затхах, что означает “охотничий дом”. Лаврентий устраивает пир на лесопилке, это “подвиг”, который создает ему популярность. Первый из “знаков”, совершенных Иисусом, – превращение воды в вино на свадьбе в Кане Галилейской. Лаврентий грабит почту во время “зимнего перерыва”. Иисус творит чудеса в субботний день. Старый зобатый говорит Лаврентию, что, происходя с равнины, он, Лаврентий, ничего не видит и не знает. Об Иисусе говорят, что из Галилеи никогда не придет пророк. И так далее, и так далее…

Наряду с этой (анти)Христовой линией идет и апокалиптическая, этапы которой встречаются по всему пути Лаврентия с момента, когда он больше не убивает бескорыстно, а находит себе цель, объединяясь с революционерами. Первый ясный намек на наступление смутных времен относится к эпизоду, когда Лаврентий просыпается (или видит во сне, что просыпается) рядом с трупом своего сообщника, убитого Василиском. Этот эпизод, правда, напоминает не Апокалипсис, а известную главу из Евангелия от Луки о дне, “когда Сын Человеческий явится”: “В ту ночь будут двое на одной постели: один возьмется, а другой ©ставится” (Лука, XVII, 34). В тот вечер, когда Ивлита предает Лаврентия, она встречает его в таком наряде: “…он застал Ивлиту не в трауре, а в розовом платье последней моды, широком и в складках, так что живот был мало заметен, воскресной, с высокой прической и унизанной драгоценностями… <…> Ивлита взяла со стола серебряный рог, наполнила благоуханной водкой и поднесла” (гл. 15). Параллель этому фрагменту можно найти в Апокалипсисе (XVII, 4): “И жена облачена была в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства ее”. Когда Лаврентий убегает из тюрьмы, он три раза меняет коня и потом продолжает свой путь пешком. Это, конечно, намек на четырех коней Апокалипсиса. С этого момента отношения с Апокалипсисом уточняются и умножаются. Даже самые мелкие детали напоминают Апокалипсис: “Когда Лаврентий уехал, хозяева мирно собрались и, глядя на вертел с бараниной, ждали стражников до полуночи” (гл. 16). У Иоанна Богослова: “И я взглянул, и вот, посреди престола и четырех животных и посреди старцев стоял Агнец как бы закланный” (V, 6). Сойдя с коня, Лаврентий продолжает путь пешком. Это время заката, и по небу идет “длинное и затейливое розоватое облако” (гл. 16). У Иоанна Богослова: “И луна сделалась как кровь” (VI, 12). И потом: “Вот он внизу. Поляна была усыпана светляками, и огни невыговариваемой деревушки таяли среди бесчисленных звезд. Наверху созвездия, распухнув от сырости, ничем не отличались от насекомых и вели такой же молчащий хор” (гл. 16). А в Апокалипсисе: “И звезды небесные пали на землю” (VI, 13).

Ивлита с младенцем умирают и превращаются в деревья. Роман кончается этой картиной: “Легчайший дым вытекал из угла, а в дыму качались два дерева, цвели, но без листьев, наполняли комнату, льнули любовно к павшему, приводили его в восхищение, и слова “младенец мертвый тоже” прозвучали от Лаврентия далеко-далеко и ненужным эхом” (гл. 16). Картина, близкая к видению нового Иерусалима, на котором заканчивается Апокалипсис: “Среди улицы его, и по ту и по другую сторону реки, древо жизни, двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой” (XXII, 2). И далее: “И листья дерева – для исцеления народов”. Но здесь, в романе, у деревьев нет листьев и нет никакой надежды на спасение.

Роман вышел в марте 1930 г. Из Советского Союза, куда Ильязд послал его многим деятелям бывшего авангарда, до него дошли сведения, что роман многим понравился, но, конечно, рецензий на него не появилось и не стоило надеяться на переиздание книги на родине. В конце августа 1930 г. Ильязд получает от Ольги Лешковой, бывшей невесты М.В. Ле-Дантю, с которой он был в хороших отношениях, очень интересное письмо, свидетельствующее о разных откликах на роман. Вначале эта свободомыслящая женщина, относящаяся с насмешкой к советскому строю и новой советской литературе, выражает свое мнение о произведении. Роман на нее и, пожалуй, на всякого читателя, утомленного советской литературщиной, действует как глоток свежего воздуха: “От Вашей вещи идет аромат самобытности, – это то, о чем у нас никто и мечтать не смеет: все работают по 18 час< ов> в день халтуру в духе мелкого угодничества во всех отношениях…” И еще: “Ваше “Восхищение” я прочла с наслаждением – это необыкновенно талантливая и свежая вещь. Этими именно свойствами и объясняется ее успех и тут в Ленинграде, и у Вас в Париже, и здесь у нас, в особенности потому, что она во всех отношениях отступает от трафарета, высочайше утвержденного нашими верхами и успевшего нам осточертеть до последней степени. Этими же отступлениями объясняется то, что она не была оценена и принята Москвой. Там требуется в настоящее время “напористая агитность” в пользу соввласти, что же касается художественных средств, то в этом отношении Москва не так уж разборчива. Чувство меры вообще нашей эпохе не свойственно и там не чувствуют, что публику уже давно тошнит от всего высочайше утвержденного. Очевидно, такова уже судьба всех высочайших утвержденностей – не чувствовать, что от них тошнит…”

О. Лешкова решила широко рекламировать роман в интеллектуальных кругах, у людей, умеющих читать. Интересен выбор людей, о котором она думает: “Мы с Вами так давно не виделись и я не могу восстановить в памяти, в каких аспектах Вы находились с Корнеем Чуковским, Евг<ением> Замятиным, Н.Н. Шульговским и пр. Мне помнится, что в “Бродяче-Собачьи” времена Чуковский относился к Вам хорошо. <…> Сейчас большинство литлюдей в разъезде, и пока я отдала книжку одному Московскому кино-человеку (сценаристу) в Сестрорецке, который поделится ею с Чуковским. Затем, вероятно, покажу ее Евг<ению> Замятину и Шульговскому”.

Особенно интересно упоминание Сологуба: “Федора Сологуба, к сожалению, нет в живых, вот к нему первому я пошла бы с Вашим “Восхищением”, и он-то уж, конечно, обрадовался бы ему”. И немножко дальше: “Ф. Сологуб и близкие к нему изъяты, т. к. мистицизм и всякое приближение к нему окончательно запрещены”. Для О. Лешковой мистическое содержание романа имеет, хотя и не нарочно, провокационный характер, который она принципиально принимает. Она с удовольствием упоминает анекдот, свидетельствующий о “фарисейской сволочиаде” времени: “Первое, что напортило Вам дело с “Восхищением”, по словам одного москвича, – это то, что вы “тот самый Зданевич, которое писал что-то заумное”. Второе – это то, что на первой же странице “Восхищения” появляется “брат Мокий”. На мое возражение, что “брат Мокий” нужен Вам как незаменимый материал и нужно же посмотреть, в каком плане он у Вас взят, москвич ответил мне: “нсш” никакие братья и ни в каких планах не нужны”. Вообще, на представителей новой советской литературы О. Лешкова смотрит неодобрительно: “Слабо, в общем, на нашем литфронте… Мечется по нему целый выводок из полит-инкубатора “пролетарских писателей”, изо всех силенок старающихся воплотить инспирации “верхов”, но… книжки их, которыми забиты наши библиотеки, замусолены на первых 5-ти страницах и не разрезаны дальше…” Поэтому она думает, что роман “надо пустить в Институт Истории Искусств, – там до истерики любят всё новое, свежее и больше, чем где-нибудь в другом месте, тяготятся сов-выс-утвержденностями”[17]. Сведений об обсуждении “Восхищения” в Институте Истории Искусств у нас не имеется.

В Париже книга не получила никакого коммерческого успеха и большая часть из 750 экземпляров осталась нераспроданной. Однако это не очень огорчило Ильязда. В вышеуказанном письме О. Пешкова в своем желании показать, до какой степени она разделяет его подход “к оценкам масс”, цитирует фразу, которую Ильязд сам ей написал о том, что он ободрен “презрением, которым было встречено мое “Восхищение”. В самом деле, после того как большинство русских книжных магазинов стали бойкотировать книгу из-за десятка неприличных слов, в ней содержащихся, лишь Б. Поплавский в “Числах” (№ 2–3,1930) и Д. Святополк-Мирский в “Новом французском журнале” (дек. 1931, на франц, яз.) написали рецензии на нее.

Святополк-Мирский обращает большое внимание на мастерство писателя, который никогда не впадает в крайности, на его богатый, но не слишком пестрый язык, на его довольно нейтральный, но никак не бесцветный стиль, на его легкую, совсем не пошлую ритмичность. В стиле романа он видит ту содержательность и ту объективность, которых, по его мнению, не хватает современной русской прозе. И добавляет, что быстрый и широкий темп повествования, а также приключенческая увлекательность фабулы романа позволили бы снять по нему хороший фильм. Он разделяет мнение Пешковой, которая показала книгу в первую очередь сценаристу[18]. Рассматривая роман в историческом литературном контексте, он замечает, что, будучи представителем более эзотерического футуризма, Ильязд не смешался с парижской русской эмиграцией, живя сейчас в почти полном литературном уединении, и что в советской России, где писатели уже несколько лет как бросили футуризм, его книга не может вызвать интереса.

Б. Поплавский тоже подчеркивает оригинальность творчества Ильязда. Он больше всего интересуется положением “Восхищения” в рамках литературы эмиграции. “В настоящее время не принято как-то в эмиграции подробно останавливаться на достоинствах писателя как художника-изобретателя. Скорее рассматривается его религиозность. Моральное содержание и симпатии критика склонны идти в сторону менее талантливого произведения, но более глубокого”. А в книге Ильязда, “резко отделяющейся от почти всех произведений молодой эмиграции… видимо прямо нарочитое нежелание погружаться в рассуждения о происходящем <…> Основное достоинство этой книги… это совершенно особый мир, в который с первых строк романа попадает читатель”, – пишет Поплавский. Однако он добавляет, что можно было бы упрекнуть Ильязда в том, что недостаточно подробно развита психология персонажей, а именно Ивлиты и Лаврентия, и слишком внимательно описана своеобразная жизнь, их окружающая. Но в этом “этнографическом духе” он видит талантливый художественный прием, который сравнивает с “научностью” “Будущей Эры” Вилье де Лиль-Адана, где Эдисон изобретает механическую женщину, и с некоторыми рассказами Эдгара По. Упоминание двух писателей, которых Поплавский особо ценил, свидетельствует о его положительной оценке романа Ильязда. В конечном итоге для Поплавского “все вместе создает из этого романа, столь чуждого “эмигрантщине”, нечто близкое “извечным вопросам”, в которые русская революция и ее переполох не могли внести ровно никакого изменения. Роман Ильязда – своеобразнейшее произведение молодой литературы”.

“Восхищение” – абсолютно пессимистическое произведение. Оно является синтезом всего, что было найдено авангардом, и, может быть, поэтому не могло быть иным. Вскоре после выхода романа к Ильязду пришла весть о самоубийстве того, чье мнение о книге, пожалуй, более чем мнение кого-нибудь другого, имело бы для него важное значение. Покончил с собой Маяковский, который в известной мере служил прототипом Лаврентия и в то же время был символом всего авангардистского поколения, будучи, как пишет М. Йованович, “вершиной, к которой стремился русский авангард”. “Восхищение” было и последним словом этого авангарда. В творчестве Ильязда оно и есть продолжение зауми другими приемами, оно представляет собой возвращение к некоему виду символизма с опытом авангарда. Тем самым оно входит в рамки понятия о “всёчестве”. Следующим этапом этого спирального пути Ильязда, при котором каждый оборот питается опытами целой художественной культуры, будут, через десять лет после издания романа, стихотворения, пятистопные ямбы, сонеты, венок сонетов…

В дополнение к комментарию приведем краткий очерк Александра Гольдштейна (едва ли не единственную рецензию на первое российское издание романа), поместившего “Восхищение” в перечень двадцати лучших произведений русской прозы XX в.: “В начале 30-х несколько ключевых фигур русского футуризма, стремясь оправдать свою молодость, выступили с отчетами об антибуржуазном прошлом движения, и пронизанный славяноазийскими историософскими обобщениями “Полутораглазый стрелец” Бенедикта Лившица встал в ряд с простеньким мемуаром “Наш выход” Алексея Крученых, чей сервилизм выдался слишком испуганным, чтоб просочиться в уважавшую ненаигранный пафос печать (дивное диво – этот же человек взорвал некогда воздух роскошными стихами и декларациями). Книга крайнего футуриста Зданевича, крохотным тиражом опубликованная парижским издательством в марте 1930-го и спустя 65 лет в столь же мизерном числе экземпляров перепечатанная московским энтузиастом, по мнению комментатора, с которым мы солидарны, должна быть прочитана как аллегория восхождения и гибели будетлянства, развернутая у кавказских отрогов и близ снежных вершин, в окружении старцев, разбойников, красавиц, сокровищ и кретинов, распевающих нечленораздельные песни. Главным преимуществом автора-эмигранта перед теми, кого он оставил в Москве и Тифлисе, оказалась свобода от исповедального покаяния, и он употребил ее на создание волшебной, как заговор колдуна, прозы, коей почти первобытная баснословность изложена речным и глубоким, промывающим зрение языком. Ничего подобного до Ильязда в русской литературе не было, так что пессимистический роман о падении левого искусства не с чем сравнить, разве с иными прозрачными тканями Хлебникова, тоже сочетавшего авангард и архаику. “Восхищение”, вероятно, навсегда разминулось с известностью, и причиной не эзотеричность романа, но бездарность русских оценщиков и пропагандистов. Потребителей зрелого Джойса, умеющих получить от “Улисса” и тем паче “Поминок” нелицемерное удовольствие, вовсе не миллионы, а стражи английского слова, критики и профессора, хладнокровно ставят ирландца, не смущаясь его герметизмом, на первое место в столетии. Известие о самоубийстве Маяковского Зданевич получит через несколько дней после выхода книги” (см.: Гольдштейн А. Лучшее лучших // НГ-ExLibris. 1999,14 октября).

Философия. Роман

Печатается впервые по авторской рукописи, хранящейся в архиве И.М. Зданевича в Марселе. На титульном листе под названием и датой “1930” написано: “Начат 1/5/30, 2, rue d’Ermont Sannois” (адрес дома в пригороде Парижа Саннуа, где тогда жил И. Зданевич). Рукопись хранит следы авторской правки, местами роман не совсем доработан (кое-где автор планирует внести исправления). На оборотах листов рукописи часто встречаются разнообразные черновые записи: варианты фраз из текста, перечни персонажей, астрономические расчеты, списки календарных и исторических дат и т. п.

1

1. Рядом с номером главы вписано: “историческая”. Глава построена на автобиографических деталях и событиях.

2. Здесь вспомним о современнике Зданевича Хуго Балле, известном основателе “Кабаре Вольтер” и “Галереи Дада”, не только авторе радикальных акций и заумных текстов, нигилисте и “евангелисте”, поклоннике анархизма М. Бакунина и В. Кандинского, но и сочинителе труда об отцах православия “Византийское христианство” (1923; русское издание: СПб.: Владимир Даль, 2008). Его продолженные в этой книге попытки добраться до “первосущностей” эстетики, “чистых” форм чувственного мира, “живого слова” и истинной социальной философии во многом, как кажется, сродни надеждам русских новаторов, в действительности лишь в малой степени приверженных “авангардизму” как социальной позе: будетлянина Хлебникова, супрематиста Малевича, дадаиста Поплавского, обэриута Введенского или, наконец, всёка Зданевича, для которого, при всегдашних его разочарованиях и самоиронии, и сочинение “ребусов”, и открытие заброшенных в горах христианских храмов, и увлечение исламом и византинологией находились в русле тех же поисков родника поэзии и жизненной простоты.

3. В 1916 г., во время Первой мировой войны, Зданевич стал военным корреспондентом петроградской газеты “Речь” (органа партии конституционных демократов) в южных провинциях Грузии. В газете опубликованы четыре его письма с русско-турецкого фронта, датированные 5 марта, 8 марта, 30 марта и 21 апреля 1916 г. Тексты свидетельствуют об обеспокоенности автора судьбой мирного населения турецких регионов, занятых российскими войсками. Зданевич печатал свои корреспонденции и в “Закавказской Речи”, которая была тифлисским филиалом столичной газеты (в 1915 г. он участвовал в этой газете и в качестве театрального и художественного критика – № 113, 6 июня; № 114, 7 июня; № 115, 9 июня; № 121, 21 июня). В 1915 г. он послал три письма в редакцию: в защиту военнопленных мусульман (№ 14, 18 янв.), в защиту лазов, народности, населявшей приграничные районы Турции (№ 67, ю марта), протест против редактора газеты “Кавказское слово”, которая выпустила явно оклеветавшую турецкое население статью (№ 225, 23 окт.). В том же году он опубликовал в “Закавказской речи” большую статью “Лазы и переселенческий вопрос” (№ 89, 8 мая). Выступления Зданевича в защиту народов Турции продолжались и в 1916 г. (см. “Закавказскую Речь”. 1916. № 104, 8 мая). В этом письме он упоминает статью на ту же тему, написанную им совместно с корреспондентом газеты “Manchester Guardian” Морганом Филипсом Прайсом (о нем см.: Гейро Р. Предисловие // Зданевич И.М. Письма Моргану Филипсу Прайсу. С. 5–8). Этот резкий протест против поведения Российской империи в оккупированных районах Турции вышел в английской газете 8 июня 1916 г. О журналистской деятельности Зданевича см. также: Никольская Т. Илья Зданевич о распаде Российской империи // История и повествование: Сб. статей ⁄ Под ред. Г.В. Обатнина и П. Песонена. М.: Новое литературное обозрение, 2006. С. 222–223.

4. Речь идет о международной конференции социалистов и пацифистов, проходившей в сентябре 1915 г. в швейцарском городе Циммервальде (левое меньшинство возглавлял В.И. Ленин). Конференция осудила империалистический характер Первой мировой войны и призвала рабочих всех стран объединяться против нее.

5. Река, протекающая на северо-востоке Турции и впадающая в Черное море на территории нынешней Аджарии, южнее Батуми.

6. В Санкт-Петербургском Таврическом дворце до событий февраля 1917 г. заседала Государственная дума. В дни Февральской революции в одном крыле здания работал Петроградский совет рабочих и крестьянских депутатов, а в другом – Временный комитет Государственной думы, затем Временное правительство.