Арбат, режимная улица

22
18
20
22
24
26
28
30

Старичок протиснулся ко мне, уверяя, что знает все болезни и по одному пятнышку откроет болезнь, и не только ее, но и те, что тянутся за нею. Его опередил горбун, оттолкнувший старичка и вставший передо мной.

Вьюном он вился вокруг меня, таща за собой горб, все оглядывая, все высматривая.

И наконец нашел: он увидел пятнышко, нежное черное пятнышко, какое было и у матери моей на том месте, где шея переходит в грудь, – мать передала его мне.

– А-а, – засмеялся он. – Вот же оно! Я же знал. – И ногтем пытался сковырнуть пятнышко, чтобы всем показать.

И все окружили меня и смотрели: какое это пятнышко, как оно могло очутиться на мне, и хотели немедленно знать, какие болезни оно с собой несет.

– А что, если б и это пятнышко увидела графиня Браницкая? – сказал старичок с мухой и, увидев, что мадам Канарейка побледнела, стал потирать ручки от удовольствия.

Я стоял среди них, в золотых эполетиках и лаковых сапожках, сковавших мои ноги.

– Вот так, вот так! – говорили они, поворачивая меня и осматривая, напудренные, растрепанные, хитрые рожи. Пискливый скопец и тот толкался, и тот хотел сказать свое.

Но горбун громче всех кричал, злее всех придумывал.

Искра в нем горела.

Он с Богом рассчитывался за горб, за синие очки, закрывшие все его лицо. И особенно мстил он за душу, что вложил в него Бог, – душу злобную и завистливую, что горела в нем, спать не давала, дыхание теснила.

Никто не находил у меня столько болезней, как он.

Одно слово перегоняло другое и все злее, все ехиднее. Горбатый, он до того увлекся, что даже выпрямил спину.

И так он мне надоел, до того въелся в душу, столько раз лазил мне в уши, что я, изловчившись, плюнул ему в рот, который он раскрыл, чтобы еще наврать.

Все закричали, что я убил его, что я сломал его очки, что они уже не синие, а белые.

Даже бабушка, не та бабушка, что с лиловыми лентами, точно приодевшаяся к смерти, а та, что лежала за занавеской и которой уже надоело носить ленты в ожидании смерти: из тех бабушек, что заживаются дольше, чем земля их может вынести и дети могут вытерпеть, и которые с каждым днем кушают все больше, чмокают все громче и давно уже перестали кряхтеть, а, наоборот, иногда даже хихикают, и всем начинает казаться, что они никогда не умрут, – так вот даже и эта бабушка, уже лет двадцать пять не молвившая ни одного слова, там у себя за занавеской вдруг спросила:

– А он не отравит меня? – И голос точно из могилы.

Все вздрогнули, а бабушка с лиловыми лентами вся затряслась, будто смерть пролетела над ней.

Даже младенец в люльке под кружевным одеяльцем, разглядывавший колыхавшийся над ним красный шар, и тот вдруг закричал: „Уа-уа!", словно предупреждал, что я – кровопийца. И все именно поняли это как предупреждение, как пророческий голос из люльки, и говорили: „Даже ребенок почувствовал!"

– Если бы надо было поджечь дом, он бы мог, как вы думаете, он бы мог? – добивалась мадам Канарейка.