На границах с чужими землями, Русью, крестоносцами, которые уже продвигались огнём и мечом, иначе выглядели рубежи, были сгоревшие, уничтоженные и затоптанные, но чем дальше, в глубь, тем торжественней царили покой и тишина.
Были уголки, в которые не заглядывал ни один глаз, не доходила нога. Они были открыты, не охраняемы, но в те тёмные, но кто бы рискнул отправиться в эти таинственные пропасти?
Ещё языческая Литва знала всё-таки своих соседей и их веру, с русскими князьями дружили, ходили к ним и приглашая их к себе. Мазовецкие князья начинали также искать дружбу литовских кунигасов. А было их в то время много в разных гродках, почти так же, как в Польше, потому что крепкой руки князя Миндовга не стало, а его сын, монах Войселк, уже был убит. Их добычу разделили те, кто сидел в областях, и так же, как в Польше, один отбирал землю у другого.
Христианская религия и крещение шли туда с Руси, потому что мечи крестоносцев ещё имели дело с пруссами, которых обращали кровью.
Литовские кунигасы то тайно давали облачать себя в белое платье христиан, то бросали его. Над ними всеми стоял ещё могучий Криве-Кривейто, архикапеллан и вождь, который за собой имел весь народ, вейдалотов, как войско, и вейдалоток. Крест тут явно ещё не смел показаться, потому что, если бы даже лесной народ его на какое-нибудь время стерпел, приходила минута безумия, кто-нибудь бросал страшное слово, разрушали часовни и убивали их слуг.
На этом огромном пространстве, пересечённом серебряными реками и озёрами, как дорогими камнями, блестящими в золотой оправе песков, тут и там поднимался старинный дуб Перуна, обнесённый огорождениями, обвешанный тряпками, с вечно дымящимся алтарём негаснущего огня и с белыми служителями. По дорогам стояли камни странных форм, немые боги, столбы с выбитыми балванами, которых причуда природы сплела с ветвями или корнями.
У ручья собирались и молились…
Большие поселения все стояли у земли, на каменных кучках, сколоченные из брёвен. Едва где гродек кунигаса имел кусок внешней стены или внутреннюю стенку более белую.
Однако эти невзрачные строения и шалаши скрывали внутри почти всё, что в этом веке было самое изысканное.
К берегам моря приплывали суда, которые привозили издалека товар; трактами от Чёрного моря с древности ходили караваны с товаром на те ярмарки среди пустоши. Там хватало и оружия, и железа, и закалённой меди, и одежд, прошитых золотом. Но в хатах и среди народа презирали эти богатства так же, как остерегались всего чужого.
От чужих могла прийти неволя, а тут царила та вечная свобода пустыни, которую давали просторы. Глубин лесов ни рука кунигаса, ни дети его достигнуть не могли. Почвы освобождали мало; лес давал мёд, мясо и грибы, река – рыбу. Неплодородная почва, когда её кормил пепел сожжённых деревьев, приносила урожай год или два, а потом яловела и зарастала лесом.
Эта полудикая жизнь имела совсем диких защитников. В лесу сидели люди, убаюканные баснями и вечными преданиями, мифической песнью отчизны, с солнечными воспоминаниями о старой колыбели.
В провалившихся землянках кипела патриархальная жизнь, чистая, озарённая семейной любовью, связанная отцовской властью, и проскальзывала, как сон, если её враг не покрывал кровью.
В лесах звучала свежая песенка, благоуханная, красивая, приятная, как цветок диких полей, которую создавали поколения, к которой каждый что-то добавлял, вещуном которой были все груди, творцом – века.
Чужие люди из этой скрытой Литвы, для них недоступной, видели только тех, что шли её фанатично защищать: бородатых людей в конусообразных шапках с ушами, с палкой у пояса, с дубинками в руке, с пращами и луками, покрытых кожухами, кожаными поясами, жадных до крови и обезумевших, потому что защищали дома и семьи.
Чтобы увидеть Литву, спокойную ткачиху жизни, сидящую у Немана с песенкой на устах, нужно было идти в глубь. Той никто не знал. Говорили о Литве, как о тех Ясвежах, которых истребили, когда они в своём гнезде отчаянно защищались, – что она варварская.
В то время редко кто отваживался пуститься внутрь той пущи, да и за жизнь послов трудно было ручаться, потому что, как зверь, что защищает своих детёнышей, литвин, который помнил о вражеских нападениях, срывался при звуке не своей речи и бросался, жадный до крови, на того, кто собирался его вырвать из его вечной обители.
Всё-таки однажды утром, в начале зимы, в лесах, которые представляли плохо очерченную границу Литвы, показалась кучка вооружённых людей, которые, хоть были так одеты, что по кожухам и колпакам трудно было понять, откуда шли, – внимательным глазам не могли показаться литвинами. Было их больше тридцати, а посередине ехал муж уже не молодой, сильный, полный, с румяным от холода лицом. Его лицо было гордым и отмеченным отвагой, глаза смотрели сверху и смело.
Хотя в его убранстве не было ничего, что бы выделяло вождя, было видно, что он главенствовал над другими. Все на него оглядывались. Этот отряд всадников остановился у кургана, посреди леса у старого дуба, на котором недавно был вырезан какой-то знак…
К этому пограничному знаку, вырезанному глубоко в коре, вождь с любопытством приглядывался, потому что был похож на крест, только плечи его и верх были загнуты и все склонялись направо, и обводили крест как бы прерывистым кругом.