На мгновение Мартин почувствовал облегчение, но потом снова впал в подозрительность.
– Но я, возможно, просто пытался делать хорошую мину при плохой игре, – сказал он, – потому что
– Ты пишешь не только дерьмо.
– С чего ты это взял?
– С того, что я читал!
– Но ты мой друг, и ты предвзят.
– Мартин, послушай.
Мартин перестал бриться. Интересно, Хемингуэй в такие дни брился? А Джойс? (У Джойса вообще такие дни случались?) А у Стриндберга? Или у Уоллеса? Наверное, они вливали в себя бокал абсента (
И дело не в том, думал он, предельно медленно устанавливая бумагу за валик пишущей машинки, что он против тяжёлой работы. Он может переписывать сколько угодно раз. Он где-то читал, что Хемингуэй тридцать девять раз переписывал начало «Фиесты». Понятно же: он хотел, чтобы стало как можно лучше. Вопрос в том, как выдержать восемнадцатый, двадцать третий и тридцать второй варианты, если они всё равно не такие, как тебе хочется. Мартин положил руки на клавиатуру, подобно пианисту перед концертом. Как выдержать, если ты знаешь, что ты хороший, но считаешь, что всё, что ты написал, – плохо? Где вообще взять силы, чтобы писать? Ведь столько всего хорошего уже написано. Неужели ты думаешь, что сможешь что-то к этому добавить? Неужели есть то, о чём до тебя никто не писал? Обо всём, что ты хочешь написать, уже написали другие, причём гораздо лучше, разве нет?
В замочной скважине повернулся ключ. Вошёл Густав.
– Как дела? – Он снял пальто и швырнул его на ближайший стул.
– Отвратительно.
– У тебя просто плохой день.
– А что, если у меня плохой
– Разумеется, ты не плохой. Смотри, что я приобрёл в нашем премиленьком
– Мне надо писать…
– Пять уже пробило, путь свободен.
– Позже я ничего не напишу.
– Ты и сейчас ничего не напишешь, ведь так? Будешь просто сидеть, напечатаешь двадцать слов, а потом перечеркнёшь их этой злобной красной ручкой. Кому-нибудь от этого станет лучше?
Уоллес говорил «нет»? А Хемингуэй?