Собрание сочинений

22
18
20
22
24
26
28
30

– У меня никогда раньше не было такой ясной головы, так что действительно рекомендую. Ну, и не устаю повторять: то что вы здесь – это феноменально.

* * *

Они решили, что это будет рабочее лето.

Густав переживал так называемый художественный роман со светом. Сесилии предстояло написать эссе по «Сердцу тьмы» Джозефа Конрада. У Мартина была гора бумаги.

Он зашёл настолько далеко, что даже придумал главного героя, который немного, но не целиком, напоминал его самого: Йеспер, литературовед, пишет научную работу о… тут Мартин пока не определился, должна ли тема казаться интересной Йесперу, но быть при этом убийственно скучной для всех остальных, или же она просто должна быть скучной во всех отношениях. Йеспер снимает комнату в коммуне, куда попадает случайно. На самом деле он приехал из деревни… Но возможно, и нет. Возможно, он всю жизнь прожил в городе. Жизнь в коммуне так или иначе нужна, с её свободой экзистенции, живой и подвижной атмосферой. А потом должно случиться нечто – на хронологической прямой Мартин здесь поставил «X», – и это нечто заставит Йеспера вырваться из будничной рутины. Что-то заставит его поехать на юг, он встретит по дороге интересных людей. Должна быть женщина, которая, в представлении Мартина, напоминает, скажем, Лену Олин [110]… впрочем, тут Йеспер мог пойти и против воли своего создателя. Они встретятся в поезде. Окажутся в одном купе. Разумеется, будет описание Ривьеры. В духе «Дней в Патагонии» Уоллеса и этой посмертной вещи Хемингуэя, что вышла не так давно. И, конечно, отсылка к «Здравствуй, грусть», которую Мартин прочёл по-французски и нашёл юношески прелестной. Мартин уверен, что получится довольно внушительный том. Он его видит воочию, ведь пятьдесят страниц уже готовы, а герой ещё даже не думает уезжать из слякотного Гётеборга.

Мартин сел за письменный стол. Положил рядом пачку «Голуаз», поставил чашку кофе и пепельницу. Заправил в машинку чистый лист. Если поднять взгляд, то через открытую балконную дверь видно море и небо.

С веранды вниз полетело: так-так-так-так так так… так так. Так-тактак-так. Дзынь. Тактак так так так.

Идея заранее отправить сюда из Парижа пишущие машинки принадлежала Сесилии. Таким образом, его «Фацит» и её «Оливетти» ждали их на почте Антиба в старой кожаной сумке и оранжевом футляре из прочного пластика соответственно, к обеим ручкам были привязаны картонки с адресом. Можно отдавать должное электрическим машинкам, компьютерам с их текстовыми редакторами, но в плане мобильности они не идут ни в какое сравнение с дорожными машинками. Само название дорожная пишущая машинка запускает в воображении цепь ассоциаций, которую никогда не породил бы текстовый редактор. Мартину внезапно захотелось полной тишины. Он закрыл балконную дверь, и обаяние Ривьеры немедленно ослабло.

Мартин смотрел на белый лист.

Может, стоит начать перечитывать уже написанное.

Он взял пачку исписанной бумаги и пошёл к гамаку во дворе.

Их антибская жизнь быстро обрела направление и ритм. Когда на неделю к ним приехала Фредерика, все, конечно, оживились, но, несмотря на это, после её отъезда и Густав, и Сесилия явно обрадовались возможности вернуться к прежним занятиям.

Время с утра и до обеда предназначалось для письма. Сесилия вставала первой, совершала пробежку, после чего готовила завтрак и варила кофе. Последним, в десять, просыпался Густав, он усаживался на веранде с кофе и сигаретой, потягивался так, что футболка с принтом Imperiet задиралась, обнажая грудь, широко зевал, провозглашал «au travail [111]!» и скрывался за углом. Писал он в основном на улице, закатав рукава рубашки и напялив на макушку мятую соломенную шляпу, «чтобы защититься от безумия Ван Гога».

– Я никогда не любил жить на свежем воздухе, – говорил он. – Потому что такая жизнь неудобна и травматична. Помнишь, как мы ставили палатку, Мартин? В Скагене? А потом пошёл дождь? Лило как из ведра, а мы понятия не имели, как надо ставить палатку, у нас везде протекало, мы промокли как суслики. У меня был альбом с эскизами, и я, идиот, не оставил его в машине, там пропало всё. Хотя и ладно. Но здесь совсем другое дело. Здесь можно полагаться на погоду. Здесь она не может шизофренически измениться в любую секунду.

Для запланированных картин он запасся множеством полароидных снимков Сесилии и проделал основательную подготовительную работу с живой натурщицей. Сесилия же была так погружена в своего Джозефа Конрада, что присутствия Густава почти не замечала. Весенний учебный семестр принёс результаты – Густав теперь вычленял именно то, что хотел донести, и убирал всё, способное затуманить смысл, тем самым его подчёркивая. То, что раньше делалось из интуитивного чувства композиции, теперь стало сознательным выбором.

Рабочий процесс Густава был, как он сам говорил, «отчасти болезненным». Он делал наброски, думал, комкал и выбрасывал бумагу, ходил взад-вперёд и утверждал, что, даже если ему и удавались какие-то вещи раньше, нет никакой гарантии, что это случится ещё раз. А когда у него получалось что-то, чем он был по-настоящему удовлетворён, он становился особенно мрачным и подавленным, поскольку это означало, что следующая картина должна быть хуже. Он не слышал здравых аргументов, и приближение к холсту превращалось в путь Скорби, путь к неминуемой Голгофе. Потом он всё же приступал к новому полотну. На этом этапе результат его не беспокоил, он просто работал – работал, случалось шестнадцать часов подряд, а его единственным провиантом был мягкий крекер и литр просроченного молока. Далее наступало радостное облегчение:

– А что, хорошо получилось, – мог сказать он, подбоченясь и рассматривая собственное творение, – неплохо накорябал, да?

Но, независимо от того, был он доволен или нет, его обуревали сомнения. Всегда. Сомнение, похоже, служило ему отправной точкой. Что бы ему ни говорили. Сколько бы он сам себя ни опровергал. Рано или поздно он в любом случае начинал сомневаться. Он мог признавать, что талантлив – утверждать обратное было бы явным заблуждением, – но какую, вопрошал он, это, собственно, играет роль?

– Талант не означает, что тебе есть что сказать, – говорил он, раздавливая окурок в переполненной пепельнице. – И нет никакой гарантии, что ты сделал что-то хорошее.

Сейчас Мартин ожидал спада, как бывалый генерал, не расслабляющийся, даже если оружие сложено и между противоборствующими сторонами наступили мир и гармония. Все эти вибрирующие от солнца и жары дни Густав работал минимум восемь часов с производительностью, достаточной для как минимум одного раунда его вечнозелёных сомнений Кто я такой, чтобы это писать или А я вообще способен написать что-нибудь существенное. Но он продолжал писать, просто насвистывая мелодию, едва слышно доносившуюся из транзисторного приёмника.

Первым их утреннюю рабочую сессию обычно прерывал Мартин. Кто-то же должен приготовить обед, и, помучившись несколько часов с книгой (название «Сонаты ночи» сделало её более реальной, произносить просто «роман», не добавляя название «в кавычках», всегда было сложно), Мартин с радостью брался за такое конкретное и конечное поручение, как приготовление еды. На рынок в старых кварталах он ездил на велосипеде даже чаще, чем требовалось. Покупал черешню и абрикосы, артишоки, баклажаны и картошку, оливки, яйца и большие куски сыра, выдерживавшие обратный путь благодаря сухому льду на дне велосипедной сумки. При хорошей скорости он управлялся за полчаса. Мартин убеждал себя, что использует это время, чтобы подумать над текстом, но в действительности он вообще ни о чём не думал. Ослепительно сверкающее море с его многочисленными белоснежными парусами, яхты, стоящие на якоре недалеко от берега, скалы оттенка жжёной сиены, шелест сухих пальмовых листьев, шуршание шин по асфальту – всё останавливало мыслительный процесс, оставляя ему только движения мышц, ритм сердца, дыхание, пот, стекающий по спине, и солнце на коже. Мартин много лет не проводил столько времени на улице, и обнаружил, что тёмный загар сделал его похожим на отца. Первым это заметил Густав: