Подсолнухи

22
18
20
22
24
26
28
30

Спустившись в ограду, Тимофей Гаврилович чуть ли не бегом выскочил за переулок на дорогу и только тогда закурил и стал ждать. Витьке к своему дому проехать — никак не миновать усадьбы Тимофея Гавриловича. Вот здесь он и остановится. Доехал!..

Трактор уже тянул по деревне, вот затих почти, и Тимофей Гаврилович понял, что Витька остановился возле бывшей конторы отцепить тележку, чтоб не везти ее к дому и обратно. Скоро трактор показался на берегу возле моста, куда подошел Тимофей Гаврилович. Витька, веснушчатый, светловолосый, в кепке, сдвинутой на затылок, в расстегнутой брезентовой куртке, что дают электросварщикам, рулил себе улыбаясь. Хороший он человек, Витька.

— Тимофей Гаврилович! — закричал Витька издали. — Здорово жили! Что, ждал небось?! — приглушил трактор рядом, спрыгнул на землю, протянул руку, здороваясь. — Закурить найдется, Гаврилыч?

— Здорово, Вить, — улыбнулся Тимофей Гаврилович, протягивая пачку. — А еще с вечера прислушивался: нет, не слыхать. Во Вдовине ночевал, однако? Или сидел где-нибудь среди дороги? Грязно…

— Грязь, да. Набуксовался, мать ее… Ну и дорога, все руки отвертел. Едва дополз к полуночи до Вдовина, а уж домой и сил нет никаких. Заночевал. К Мишке Леонову попросился, в крайний дом…

— Все довез в целости? Стекло как, не покололось?

— Цело… Я ящик соломой обложил да привязал к борту. Тес привез, деталь к гусеничному, гвоздей ящик. Так что живы будем, не помрем, Гаврилыч. Стекла ящик здоровенный, листов порядочно…

— Вот спасибо. Ну езжай, мать заждалась тебя. Приходила вечером посидеть. Завтракай — да на работу. Забот у нас с тобой невпроворот. Пораньше закончим — в бане посветлу помоемся…

— Гаврилыч, опять тебе одному придется с двором возиться. — Витька помолчал, взглянул на соседа: — Бригадир велел ставить деталь, заводить гусеничный и с тележкой обратно, во Вдовино. К десяти был чтоб. Я отговаривался всяко, а он и слушать не хочет.

— Вот тебе раз, — огорчился Тимофей Гаврилович. — Тесу привез, самое время крышу докрывать, а он отнимает от работы. Этак мы до снега проканителимся, а потом сами же виноваты останемся. Спросят: почему не закончили? Что делать там, во Вдовине?

— Не знаю, гусеничный нужен с тележкой. А он и так интересовался: когда, дескать, отремонтируем двор? Я говорю: работы много, один Гаврилыч и занят, ты людей присылай. А он: где ж я их возьму? Были бы люди, не отрывал бы от дела. Сегодня помоги еще…

— Езжай тогда, что ж поделаешь, — сказал Тимофей Гаврилович. — Раз нужен трактор, значит, нужен. Им виднее. Ах ты черт!..

Витька поехал дальше, а Тимофей Гаврилович вернулся в избу. Старуха сидела возле окна пригорюнившись, подперев голову рукой. Увидев мужа, она встала собирать на стол, и они сели завтракать, каждый на свое место, как садились изо дня в день много лет подряд: старуха — на лавке, у окна, а Тимофей Гаврилович — напротив, сидел на табуретке, спиной к стене. Посредине стола стояла сковорода с покрошенной картошкой, залитой яйцами, малосольные огурцы последнего сбора — маленькие, кривые. Хлеб еще, молоко кипяченое для себя поставила старуха — грудь прогревать. Тимофею Гавриловичу она налила кружку чаю, он молоко пил редко.

Стали завтракать. Тимофей Гаврилович рассказал жене, как увидел трактор, взобравшись на крышу; что привез Витька. Но старуха едва слышала его, ела плохо, прихлебывала маленькими глотками молоко. Мягкое, морщинистое лицо ее под козырьком темного платка было грустно и отчужденно как бы, будто думала она какую-то свою далекую думу, не имевшую отношения ни к теперешней жизни своей, ни к Тимофею Гавриловичу. Он видел, что старуха больна, но к хвори добавлялось другое — сознание старости, бессилия своего перед временем, сознание одиночества, в каком жили они последние годы. И Тимофей Гаврилович ничем не мог помочь ей. Они были ровесники, но он был мужиком, всю жизнь работал тяжелую работу, воевал; но так тяжело работать, как работали бабы в войну, да и после еще долго, до самого совхоза считай, так даже и мужикам не доставалось. Небось захвораешь.

Та работа и надломила жену. Все-то она была проворна, все-то она была вынослива, не жаловалась, но, видно, на самом деле всему приходит конец на свете. Вот и ее силам пришел конец. Сидит за столом — старая, не так от годов, как от трудов, хворая, молча смотрит в окно. И Тимофей Гаврилович молчит. А что тут скажешь, какие слова подберешь, чтоб успокоить.

— Ты это, мать, — Тимофей Гаврилович отодвинул пустую кружку, — ложилась бы да и лежала. Или к Сысоихе сходи: посиди, поговори. А баню не топи сама, я пораньше вернусь — истоплю. Слышишь, мать?!

Старуха заплакала. Девкой, бабой была — слез не роняла зазря.

— Вот ведь до чего доживешь, — говорила она, сморкаясь, растягивая слова, — подумать только. Уж и жить охоты нет никакой. Лишь бы день прошел, лишь бы день прошел, ничего не в радость. Бывало, молодая-то была… ходишь день за плугом или солому скирдуешь, отпросишься у бригадира пораньше чуток, до темноты чтоб — завтра праздник. Домой прибежишь — и перестираешь все, и полы помоешь, и баню истопишь, ребятишек выкупаешь, спать уложишь, а сама в огород еще, к корове. При коптилке уже тесто для пирогов заведешь — хоть из черной муки, хоть и с картошкой пироги, а угощенье. И все с охотой, и на все силы хватало, чуть ли не с песней делаешь. Помнишь, отец? А сейчас что… и мясо есть, и хлеб есть, и одежа есть. Только радости нету, кончилась. Хоть бы Зойка приехала, навестила. Хоть бы смерть уж быстрее прибрала…

Сидела, плакала, разговаривая вроде сама с собой. Тимофей Гаврилович встал из-за стола, прошел к двери одеваться, повернулся к жене. Надо бы что-то сказать, а он не знал что. Не находил слов. И пожалеть жену не знал как, отвык с годами.

— Ладно, мать, — сказал он, держа в руках дождевик, — что уж там расстраиваться. Такая жизнь нам выпала с тобой. Да не одним нам, жили и похуже, потяжельше нас — вспомни. Молодые были — всему радовались, а теперь состарились. Время подошло, времечко наше. Горюй не горюй, плачь не плачь, ничего не поменяется…