Подсолнухи

22
18
20
22
24
26
28
30

— А я и не серчаю, чего ты взял? — усмехнулся Тимофей Гаврилович. — Есть совхоз, а мы рабочие, хоть и на пенсии с Петром. Куда пошлют, туда и пойдешь. А насчет вечера — не надо. Старуха хворает моя — неудобно с выпивкой затевать. Вот праздники наступят, тогда и выпьем за все. Езжай, а то заговорились мы с тобой…

Витька уехал, а Тимофей Гаврилович, взяв топор, работал с передышками малыми до обеда самого, не отвлекаемый ничем. Глаз видел работу, руки делали, а мысли тянулись сами по себе, уходя в прошлое, возвращаясь ко дню сегодняшнему, удаляясь опять. Он, Тимофей Гаврилович, всегда работал в паре с мыслями — спорилось лучше…

Витька и не мог помнить, когда рубили дворы эти: его тогда еще и на белом свете не было. Тимофей Гаврилович их же и строил вместе с другими мужиками. В пятьдесят восьмом году было это. А осенью пятьдесят седьмого, погожей и долгой на удивление всем, так же вот, в октябре, после уборочной, ходили они, человек шесть было их, с топорами, пилами на острова — высокие, сухие места в бору — валить осинник. Скатали бревна в штабеля, а в ноябре, по первопутку, вывезли на тракторе в деревню. Весной шкурили бревна, опять штабелями скатывали, давая просохнуть на ветру и солнце, а осенью в шесть отточенных — те же мужики, что готовили лес, — топоров стали строить скотные дворы и конюшню, вот здесь, за ручьем, поодаль от деревни. Топоры стучат, щепа летит, венец за венцом укладывают плотники, венец за венцом. Один двор, второй…

Пятьдесят восьмой, да. Три года уже, как совхоз вместо колхоза, трудодни исчезли, деньги стали платить. Несколько деревень, что на Шегарке, от Юрковки по Александровку, вошло в совхоз. Центральная усадьба в Пономаревке, а у них здесь ферма четвертая. Со Вдовина в Пономаревку сразу же и сельсовет перевели. Никишин, бывший председатель, уехал скоро в Пихтовку, районный центр, дом купил. Но Пихтовка недолго еще оставалась райцентром, присоединили район к соседнему, Колыванскому, с центром в Колывани, а до него от Жирновки ехать да ехать, а дорога — глаза закрывай; «Укрупнение районов» называлось это в ту пору. Колывань — село, бывший купеческий городок, стоит Колывань на речке Чаус…

Ну вот, был колхоз — был председатель; стал совхоз — возглавил его директор, а по фермам — управляющие. И у них на четвертой управляющий. Свой же мужик, из молодых. Вот он и говорит, управляющий, что надобно лес валить строевой, но не сосны — сосны на рамы пойдут, тес, половицы, — а осинник. Вон его сколько шумит по островам — прямой, прогонистый, подручный — залюбуешься. И не шибко далеко от деревни. Заготавливать осинник и строить новые дворы, потому как старые, сами видите, пришли в полную негодность. Дворы строить удобные, просторные, и не в деревне, как это делалось раньше, а во-он там, за ручьем, чтобы опрятнее в деревне было. Санитарные нормы во всем соблюдать следует, говорит.

Теперь уж и не вспомнить Тимофею Гавриловичу, его ли, управляющего, была эта мысль, такая простая и разумная, либо подсказало ему начальство про нормы санитарные, но всем она понравилась очень. И удивительно, как это она до сих пор, мысль та, в голову никому не приходила, при колхозе. А при колхозе все дворы в черте деревни были: коровники, телятники, свинарники, овчарники, курятники. Только конюшня едва ли не на окраине, на левом берегу Шегарки. Свинарник, тот в ста саженях от конторы. Грязи, навозу, мух летом — не приведи господь. Вонь от свинарника по всей деревне. И ничего, вроде бы так и должно быть. Не возмущались, не замечали просто. Не до того было, чтоб из-за вони разговор затевать. А оказывается, что санитарные нормы есть, блюди их… В пятьдесят пятом, к осени, перевели от них куда-то далеко, даже и не по соседним хозяйствам, и овец, и свиней, и кур. Быков, что вровень с бабами всю тяжесть на себе тащили в войну, и тех угнали. Оставили коров, молодняк. Ну и телят малых, конечно. Лошадей еще. С полсотни их вкруговую насчитывалось ко времени тому: запряжных, маток, необъезженных, жеребят. Освободились от всего. Непривычно как-то поначалу было, а скоро обвыклись…

Построили дворы: стены новые, полы новые, потолки новые. Свет провели. Свет, он и в старых дворах был, но на новом месте вроде бы и свет ярче. Дояркам радость. Старые дворы разобрали на дрова до основания самого. Кое-что пригодилось при строительстве. Заросли поляны травой, где дворы стояли, выровнялись, будто бы ничего и не было. В то же время, только на левом берегу Шегарки, рядом с кладбищем, гараж построили для тракторов и кузницу: завалилась старая, крыша рухнула, земли на ней пласт метровый был, лебеда густая по крыше вытягивалась, хоть выкашивай косой…

Да, пятьдесят восьмой, осень. Быстро срубили дворы. Пилорама своя была к тому времени в деревне: тес, плахи, брус — все, что нужно для строительства, вырезала она. Пилорамщик был опытный. Тут же вот, за ручьем, рядом с конюшней построенной, бондарка стояла, давняя, колхозная еще. Сани делали в бондарке, рамы вязали, косяки дверные-оконные вытесывали: хватало работы плотникам, столярам…

Двадцать лет продержались, прослужили дворы. И много и мало. Для осинника достаточно. Избы сосновые по пятидесяти лет выдерживают и более. Некоторые до-олго стоят, вековыми называют их. Какая сосна, на каком месте избу возвел. Они бы еще продюжили десяток лет, дворы, слов нет. Ну, гнило бы что-то, понятно, ремонтировать надо время от времени. Но их сломали просто-напросто, за ненадобностью. Не нужны стали деревне Жирновке.

Деревню свою лет с пяти помнит Тимофей Гаврилович. Всю жизнь прожил в Жирновке, на три с лишним года всего лишь покидал: на войну уходил. В разные годы по-разному жила деревня. Видел ее Тимофей Гаврилович в радости, видел в слезах, видел голодной, крапивные супы евшей, видел сытой, когда о хлебе и разговору не было. Одеваться чисто, чуть ли не вровень с районным селом стали. Дело до мотоциклов, до телевизоров дошло. Кое-где машины покупали легковые — вот как. Но никогда и мысли у Тимофея Гавриловича не было, что придет конец деревне их. Наступит время — и исчезнет она с земли. Навсегда. Никто так не думал. По разуму — не должно было случиться такого: исчезнуть.

Разве может навсегда исчезнуть город? Нет. Наоборот, разрастаются города. Исчезли, верно, наблюдал такое Тимофей Гаврилович в войну: домов нет, людей нет, жизни нет — развалины одни. Но жизнь возвращалась: приходили люди, начинали разбирать завалы, начинали строить, восстанавливать былое. И деревни так же — выжженные, прокатанные танками. Там, на западе, где война была. Но тут-то не было войны, своею волей бросили. Своею — грубо говоря.

Что-то такое случилось, незаметное, не уловимое глазом и мыслью, что послужило толчком. А что, ни сам Тимофей Гаврилович, сколь ни ломал голову, толком понять-разобраться не мог, и объяснить ему грамотно и убедительно никто не сумел. Зять — человек умный, образованный, но он осторожен в разговоре, кроме того, он человек городской совершенно, живет жизнью города, боль Тимофея Гавриловича не его боль, не понимает он глубин сельской жизни, не пропустил ее через себя, рассуждал о земле поверхностно, по-газетному, и рассуждения его ничуть не удовлетворяли Тимофея Гавриловича. Он сам пытался найти объяснения всему, ища причины, перебирая год за годом, останавливаясь: может, отсюда начинать? Или позже? Или раньше? Нет, раньше, видимо.

Лет с пяти примерно помнит деревню свою Тимофей Гаврилович. Давняя деревня. Когда она образовалась, как — никто из жителей не держал в памяти историю ее. Спрашивал Тимофей Гаврилович у отца, спрашивал у деда, ничего они ему путного не сказали: не знали. С дедом он частенько разговоры об этом затевал.

— Всегда была, — усмехался дед, — как человек появился на земле, так и деревни появляться стали. Где ж ему еще, человеку, жить, только в деревнях. Я когда приехал на Шегарку, она уже была, деревня наша. Небольшая, правда, дворов до тридцати. Да ведь лесные деревни, почитай, все такие. Не степные, простору маловато.

Дед приехал на Шегарку из Калужской губернии, на вольные земли. Земля здесь была действительно вольная, да пахотной было мало, лоскутки — не поля, не размахнешься. Расчищать надо было полянки лесные, корчуя кустарник, деревья. Расширять, а уж потом пахать-сеять. Тайга. Болота. Много озер. Шегарка, начинаясь в болотах, текла к Оби. Далеко-о от истока до устья. И до города далеко.

Дорога к городу есть, да ненадежная в зиму, в пору метелей. Еще ненадежней весной, в разливы, и осенью, в такие вот дожди. Но в город мало кто тогда ездил, как и из города. Торговые люди разве, но те по погоде. Зимой санный путь, летом тележный.

Пахать-сеять дед Тимофея Гавриловича не захотел, промышлял охотой. Зверь и птица были всюду, выйди за околицу зимой — по таловым кустам увидишь куропаток. Огород был, как и у всякого, на земле живущего, скот еще держали. Хлеб же либо покупали, либо выменивали на дичь, рыбу. Рыбы в озерах полно: карасевые озера лежали среди болот, щучьи. Да и в Шегарке было ее достаточно: с Оби заходила в половодье своя, шегарская, выросшая по омутам-заводям. От деда к отцу передалась любовь к тайге, к воде. Ружье, лыжи, снасти. Избушка на озерах. От отца — к Тимофею Гавриловичу. Но Тимофей Гаврилович не был таким уже заядлым охотником и рыболовом, как отец и дед. Вернее, был в душе, но время уже наступило другое, надобно было работать в колхозе. Парнишкой пропадал в тайге, на озерах. А как подрос — другие заботы. Он до двадцать девятого года мог распоряжаться днем своим. До поры, как колхоз образовался. В колхоз вступил — спать некогда, вставай, в контору спеши, узнать, куда на работу. А работа в колхозе затяжная — от темна до темна. Не до охоты мужику, не до озер…

Ну вот, двадцать девятый год, значит. Колхоз, все общее. Тимофею Гавриловичу в ту пору тринадцать лет было, хорошо помнит. Колхоз… колхоз… А что это такое — никто не видел, никто не слышал. С чего начинать, не знают. Председателя выбрали, Никишина, из своих жителей. И он в растерянности большой, в смущении, оглядывается, спросить не у кого. В соседних деревнях то же самое. Одно понятно: работать надо. Ну, пошли. Эти возле стад, другие в поля. Стали поля те готовить — раздвигать до возможных пределов. Кустарник вырубали, деревья валили, ствол на дрова, сучья в костер. Пни вырывали, жгли, ямы заравнивали, кочки срезали. И все руками. Поляны лесные — в ладонь, выбирали самые большие под пашни, остальные под сенокос, а уж пастьба — краем леса, краем болот.

Пахать выезжать, а не на чем. Запряжных коней несколько пар всего, мало кто держал коней в индивидуальном хозяйстве. Быков несколько пар всего, но поболее, чем коней. На них и работали. Позже дали два трактора: один газогенераторный, на сухих березовых чурочках работал, второй колесный, на горючем. Колесником прозвали его. На курсы трактористов перед этим посылали парней.

Десять лет, считай, на раскачку ушло, на подготовку. Ошибались да исправлялись, падали да подымались. К концу сорокового мало-мальски уразумели все, что же это такое — колхоз, как жить в нем, как работать. Не забогатели, но и не развалились, как оно ожидалось споначалу. Ума прибавилось, опыта. Обвыклись в новом положении своем, казавшемся диким в первые-то дни колхозные. В первые дни столько было недоразумений, ссор всяких, обид, стычек, что только успевай Никишин разбирайся. А он ничего, молодец! Не крикнул ни разу ни на кого, ни тогда, ни после, не помнит такого Тимофей Гаврилович. Главное — что все сразу приняли его как руководителя, как председателя, встали под руку. И — слушались. А он, Никишин, чувствовалось, сам опасался, начиная в двадцать девятом, что слушаться не станут. Не станут — и все, что тогда? Любой бы на его месте засомневался. Он и соглашался с трудом на председательство, но уговорили деревней. Поруководи сколь сможешь. Не получится — другого попросим. А он двадцать пять лет отпредседательствовал, Никишин. Другого такого на Шегарке не было.