Подсолнухи

22
18
20
22
24
26
28
30

К сороковому году хозяйство оформилось окончательно, таким оно и через войну прошло, и через послевоенные годы, до совхоза самого, считай. Тракторов не добавилось, сеялок же, плугов, борон было достаточно. Лошади тянули, быки тянули их. Стадо коров, стадо овец, телята. Свиней развели, кур. И люди уже знали свои рабочие места: этот конюх, этот овец пасет, этот на сенокосилке, этот на общих работах. Женщины возле коров, телят, женщины в полях непременно — в сенокос, в жатву. На свинарнике трое.

Ничего вроде. Колхоз. Сказать, чтоб все ладно и с лишком — нельзя. Сказать, что плохо совсем, из рук валится, — тоже нельзя. Среднее хозяйство. Оно, быть может, скоро стало бы и совсем крепким хозяйством, наверняка стало бы лет через пять, а тут война. Сорок первый, весна. Вспахали, посеяли. Праздник был колхозный после посевной: пиво варили, столы расставляли на поляне подле конторы. Ждали сенокоса, трав добрых. В сенокос война началась, косить бабам пришлось, старикам, подросткам.

Ушел Тимофей Гаврилович, оставил семью, оставил родителей. Ушли другие мужики. Много ушло. Никишин остался с бабами да еще несколько человек — кузнец, бригадир. Те, кто по болезни либо по возрасту не подлежали призыву. Это сорок первый год, первый призыв. А потом в сорок втором будут призывать, и в сорок третьем, и в сорок четвертом. И все на войну. И только осенний, сорок пятого, на службу просто. Но до него — ох как далеконько-о-о!..

В сорок четвертом, поздней, на переломе к зиме, осенью вернулся Тимофей Гаврилович в родную деревню. Мужиков нет, парней нет. Старики, что в живых еще оставались, на печах лежат обессиленные, часу последнего молят. Девки, девками ставшие без Тимофея Гавриловича, с заморозков самых по оттепель на лесозаготовках.

А в деревне подростки, бабы да быки еще. Вся сила. И Никишин среди них. У ребятишек, заметил Тимофей Гаврилович, лица мужичьи. А бабы будто из веревок свиты: ничего женского в них нет. На руки иной взглянешь, — и плакать охота ему, с войны вернувшемуся. А они не плакали, бабы, слез не было. И Дарья, жена его, рядом с ними такая же. Боже ты милостивый!

Вернулся. Нога прострелена правая, не поджила как следует. Ходит-хромает. Рука правая прострелена, пальцы скрючены. И не то чтоб топор, палку нельзя взять в руку опереться, помочь ноге при ходьбе. Инвалидность дали, пенсию. Да разве усидишь дома, хоть и при инвалидности? Бабы тянут изо всех сил, Дарья запалилась в работе. Пошел к Никишину. А тот и говорит: «Становись бригадиром, Гаврилыч, раз работу просишь. Все одно бригадир нужен, не бабу же ставить. Побригадирствуешь, а там видно будет. Подживут твои руки-ноги, плотничать пойдешь по старой памяти. Куда тебя сейчас? В контору? Счетовод есть, не передвинешь. Завхозом? И там старик справляется, неудобно переводить его. Да и куда переведешь, не пошлешь ведь косить. Пастухом ты не сможешь, тяжело за стадом ходить, хромаешь. Соглашайся. Надоест, — скажешь, отпущу. Да и приработок будет. Что там пенсия твоя — рубли…

Согласился Тимофей Гаврилович. Бывало, зимой придет в контору — темь на дворе, рано. В конторе холодина, рассыльная только-только печку растопила. А Никишин уже там. Во второй половине конторы, где его стол и счетовода. Десятилинейная лампа горит, подвешенная на гвоздь, вбитый в стену. Никишин сидит за своим столом, полушубок расстегнут, шапка на подоконнике, курит. Курит папиросы «Прибой», смотрит в столешницу, молчит. Поздоровается кивком, а глаза в стол. Черные волосы в проседи, в проседи усы.

Сизый дым над головой, пепельницы нет, окурки складывает в ложбинку-выемку в подоконнике для стока воды, потом рассыльная уберет. Сидит, покачивая крупной головой, думает сам по себе, будто в конторе никого нет. Старик уже, пятьдесят с лишним, дети взрослые, семьи у них. Сидит Никишин, курит папиросы.

Поднимет голову, посмотрит долгим взглядом на Тимофея Гавриловича, спросит негромко: ну, что делать-то станем? А что делать — не придумаешь, хоть закурись до позеленения «Прибоем» этим самым, что приносит председателю из магазина рассыльная. Работать надо, вот что. Злее в три раза, чем в войну. Только работа и могла спасти, вытянуть из нищеты, в какой пребывал теперь колхоз. А работать было не с кем. Война закончилась, но рук не прибавилось в деревне нисколько. Вот и сиди думай, председатель Никишин. Сиди думай, бригадир Ивняков, помощник его.

Жизнь катилась своим чередом — успевай оглядывайся. Весна летом сменялась, лето осенью, следом зима. Пришла весна — паши и сей, она спрашивать не станет, есть кому сеять или нет, не пристало ей дожидаться. Не сделал необходимую работу — пеняй на себя, сам и пожалеешь. Рабочих рук куда как меньше стало в колхозе, но планы не уменьшались, нет. Они увеличивались год от года. Была война — давай, а теперь разруха — давай. Из района бумаги шлют, из района начальство едет. Спрос с председателя Никишина: ты руководишь, ты и ответ давай. А как же иначе?

Молодец он все-таки был, Никишин, ничего не скажешь. На фронте было тяжело — знает Тимофей Гаврилович, бабам в полях, на ферме тяжелее некуда, верно. А ему, Никишину, в председателях не легче, хоть и не бегал он с ружьем наперевес в атаку, не ходил за плугом, не валил лес, не скирдовал ночами в зароды солому.

Первый и последний председатель их. Бессменный. Двадцать пять лет, с первого колхозного дня и по последний день колхозный. Как уж ему, чувствовалось, иной раз лихо было, а не уронил себя: не закричал ни разу ни на кого, не выругался ни разу, не обделил кого-то вниманием. Что зависело от него, делал, что мог дать колхоз стране в пору ту, давал. Давал больше того, что мог дать.

Посмотреть, такой же мужик, как и все. Грамоты — ступени начальные. Такой же — и не такой. Что-то, видимо, заложено было в нем природой, что позволяло выделяться среди деревенских и помогло столько лет продержаться в руководителях. С годами уважение к председателю подымалось, и не помнит Тимофей Гаврилович случая, чтобы кто-то ослушался его, не выполнил нужное. Если говорил Никишин женщинам идти за шесть-семь верст выкашивать высохшее болото, они шли и косили. Это была жизнь их — идти и работать. И его жизнь, Никишина. Если просил он подростка сесть во время жатвы на лобогрейку, где должен был сидеть заматерелый мужик, — подросток шел и работал на жатве, выматываясь до предела. И это было спасением подростка — жатва. И спасением председателя. А как подходили праздники, отмечали их колхозом всем, не скупясь и не жалея ничего. И в праздники Никишин был хорош.

Уезжал когда, деревенские пришли проститься, жалели. А он совсем старый, горбится, глаза грустные. И белый уже, не седой. Уехал в Пихтовку споначалу. Теперь живет, слышно, в городе у незамужней дочери. За восемьдесят давно, голова трясется, а в разуме.

Тимофей Гаврилович часто вспоминает, как много лет работали рядом. Разом и освободились от должностей. Его-то, Тимофея Гавриловича, не снимал никто с бригадирства, сам попросился, передал мужику молодому — распоряжайся, а я свое вспомню, плотницкое дело.

Рука у Тимофея Гавриловича поджила, топор, хоть и не так цепко, как левая, а могла держать. Никишину же и по возрасту пора было уходить, да и устал он, не потянул бы управляющим, если бы предложили ему. Потянуть-то потянул бы, конечно, с таким опытом. Та же деревня, та же работа, тот же народ. Но с председателя управляющим — это понижение как бы, хоть и в деревне своей. Да и не предложили ему. Новые люди в руководстве района, новые совхоз возглавили. Председателей отстранили одного за другим. Один на пенсию, второй, что помоложе, на пасеку попросился или вон конюхом. Вроде и позор, а что поделаешь: надо жить, надо и работать.

Что уж он там думал себе, Никишин, живя последние дни в Жирновке, никто не знает. Попрощался, уехал. И потом из Пихтовки не приезжал ни разу. Попроведать деревню, земляков. Будто не здесь родился, не здесь вырос, не здесь двадцать пять лет руководил колхозом, да и в какие годы руководил! Вспомнишь Никишина. И вопрос его частый: что делать-то станем, Гаврилыч, а?..

Ничего они не могли поделать тогда, как ни старались. Натягивали всюду до звона, только бы не порвалось. А что делать? Ждать, когда подростки мужиками поднимутся? Так работа не ждет. Вероятнее всего, так бы и плелись они — ни бегом, ни шагом, до совхоза самого, но в сорок седьмом прямо с неба свалилась помощь им. С той стороны помощь, с какой никто и не ожидал вовсе.

В сорок седьмом, после праздников как раз, по первопутку, в ясный день, с небольшим морозцем, прислали к ним в деревню Жирновку на поселение пятнадцать мужиков. Из лагерей пятнадцать человек, осужденных до войны еще и отсидевших по десять лет каждый. Запросили из Пихтовки три подводы, три подводы конных ушли с возчиком, а Никишин и Тимофей Гаврилович, оставшись вечером одни в конторе, долго гадали: плохо это или хорошо? Случай небывалый. Как встречать, как вести себя с ними, как разговаривать…

До этого из района была получена бумага, сообщавшая, что едут ссыльнопоселенцы, пятнадцать человек по разнарядке, и надобно их разместить, то есть обеспечить жильем. А как размещать? Где? Пустых изб в деревне нет. Да и найдешь разве такую избу, чтоб на пятнадцать человек? И барак строить не будешь, тоже верно. Один выход: ставить на квартиры, квартирантами определять в семьи, где мужиков нет, а семей таких хватало по деревне. Выделить им на первых порах продукты из колхозной кладовой, а хозяйки будут варить, обстирывать. Хозяйкам за это трудодни начислять. Ну а сами-то прибывшие станут, наверное, доброй волей помогать с дровами, сеном. Мужик в избе — дело большое. Уживутся, надо полагать. А дальше видно будет. Пятнадцать человек, надо же! Радуйтесь бригадир с председателем негаданной помощи…