Моя Шамбала

22
18
20
22
24
26
28
30

Банная круча. Навязчивая идея. Крутой спуск. Прием в комсомол. Принципиальный Третьяков.

Зимой мы встречались реже. Иногда у Каплунского, чаще на улице, и тогда шли на банную гору кататься на санках или лыжах. Санки были одни, у Пахома. И даже не санки, а небольшие сани. На них мать Пахома, тетя Клава, возила воду в бочке. Лыжи были только у меня и у Армена. Наши универсальные лыжи подходили под любые валенки. Брезентовую петлю всегда можно было подтянуть или отпустить, а пятки валенок надежно держала тугая резинка, закрепленная по краям петли.

Катались по очереди. Лучше всех на лыжах держался Пахом. Но и он ни разу не осмелился съехать с высокой кручи, откуда съезжал Ерема с Ленинской улицы на лыжах с настоящими жесткими креплениями и легкими алюминиевыми палками. Мы знали, что Ерема занимается лыжным спортом в секции «Трудовые резервы».

Эта круча в своем основании обрывалась, образуя трамплин так, что видна была глина и камни выступа, не засыпанного снегом. Когда Ерема лез на кручу, помогая себе палками, свои и чужие пацаны останавливались и ждали, когда он начнет свой спуск. А Ерема некоторое время стоял на небольшой площадке наверху, чтобы отдышаться, потом чуть приседал и, прижимая лыжи всем весом, мчался вниз, пролетая над обнаженным скальным выступом так, что одна лыжа от неровного края чуть поднималась выше другой и, казалось, Ерема потеряет равновесие и грохнется со всей силы на утоптанную дорожку, отделявшую кручу от общей горки, но он опускался точно на склон и, невероятным образом удерживая равновесие, стремительно скатывался вниз под свист и одобрительные крики всей катающейся пацанвы.

И никто больше не рискнул подняться на эту кручу, чтобы съехать с нее так же лихо, как Ерема.

С некоторых пор меня стала преследовать навязчивая мысль. Чтобы я ни делал, у меня перед глазами стояла круча, с которой скатывался Ерема. Она возникала в моем сознании так ярко, что я видел каждый камешек и черные мазки земли в глиняном выступе, хотя я, казалось, не обращал особого внимания на этот выступ. А когда мне стало регулярно сниться, что я съезжаю с этой кручи, причем, без конца: отталкиваюсь и еду, и снова отталкиваюсь, а страх опутывает ноги перед обрывом, и я возвращаюсь к исходному положению, я понял, что должен съехать с этой горы, чтобы прекратить это мучительное наваждение, которое буквально изводило меня.

В этот день я встал пораньше, когда на горке еще никого не было, и пошел к реке, твердо решив повторить Еремин спуск. Я чувствовал страх, когда лез на кручу, с трудом карабкаясь и помогая себе руками; я чувствовал страх, когда стоял на небольшой площадке над выступом и, надев лыжи, смотрел вниз. Было высоко, и я не видел этого голого обрыва, который составлял трамплин. Передо мной лежал только снег, и визуально лыжня не обрывалась, а как бы продолжалась на сплошном склоне. В голове шевельнулась мысль: «Нужно вернуться», но совершенно неожиданно, будто кто меня толкнул, я сорвался вниз. Скорость быстро увеличивалась, на краю обрыва моя левая лыжа прыгнула на неровности, и я почувствовал, что теряю равновесие и неотвратимо падаю, переворачиваясь головой вниз. Ударился я животом и лицом, смягчив удар руками. Я чувствовал, как ломаются лыжи, а в глазах темнеет, и бенгальскими огнями рассыпаются искры.

Некоторое время я лежал в снегу. Снег забился в нос, уши, рот. Боль в солнечном сплетении, от которой я задохнулся, и от которой померкло сознание, прошла. Я встал, выплевывая снег и отряхиваясь, и пошел собирать лыжи, от которых остались лишь полозья без концов, и вдруг почувствовал такой прилив дикого восторга, что мне захотелось петь и кричать. Восторг сменился ощущением счастья, и тихие слезы невольно покатились по щекам. Потом я ощутил, что во мне появилось что-то новое. Исчез страх. Если бы не сломанные лыжи, я бы обязательно повторил свой спуск, и мысли о том, что я могу разбиться, у меня больше не было, более того, я был уверен, что смогу теперь съехать и не упасть. Я не чувствовал страха, и это было больше ощущения «бояться, не бояться», это было полное и тупое отсутствие страха, и это противоречило основному биологическому закону, закону самосохранения. Я сунул подмышку сломанные лыжи, взял палки и пошел домой.

Злополучная круча мне больше не снилась, но во мне поселилась высокомерная уверенность в том, что для меня отныне нет ничего невозможного. Это пугало и раздражало меня, потому что это было сродни гордыне, которая, как я знал от бабушки Маруси, была великим грехом…

Перед Днем Советской Армии меня и Генку Дурнева принимали в комсомол, потому что нам исполнилось по четырнадцать. В нашем классе уже многие ходили комсомольцами. Кого приняли перед ноябрьскими праздниками, кого перед Новым Годом. Не комсомольцами оставались только переростки: Агарков, Андрианов, Семенов, Аникеев, да Аркашка, брат Барана. Им уже давно перевалило за пятнадцать и даже за шестнадцать, но как-то само собой разумелось, что им в комсомол путь заказан.

Комсоргом класса у нас был выбранный единогласно Женька Третьяков. Недаром он читал собрание сочинений товарища Сталина. Тут не все художественную книжку могли осилить до конца, a oн собрание сочинений товарища Сталина читает.

На собрании мы с Генкой Дурневым сидели за первой партой в белых рубашках, застегнутых на верхние пуговицы, напряженные и торжественные. За учительским столом сидели Женька Третьяков, Женька Богданов и приглашенный председатель Совета Пионерской дружины Валя Климов. Он был в пионерском галстуке и с тремя красными нашивками на рукаве — символом его пионерской власти. На прошлой неделе мы с Дурневым стояли в этих же белых рубашках, но с повязанными поверх красными галстуками перед пионерской дружиной, а Валя Климов рекомендовал нас в комсомол, после чего собственноручно снял с нас галстуки, и мы как бы уже не были пионерами, хотя еще и не комсомольцами. Вторую рекомендацию мне дал Женька Богданов, а Дурневу сам Третьяков.

Первым к столу пригласили Генку. Комсорг дал ему хорошую рекомендациюхарактеристику и спросил у собрания, готовый в любую минуту поддержать своего протеже: «Вопросы к Дурневу есть?»

— Что такое демократический централизм? — раздался насмешливый голос Пахома.

Собрание сразу оживилось. Раздались смешки.

— Пахомов! — Женька привстал на стуле. — Не превращай комсомольское собрание в балаган.

— При чем здесь балаган? — обиделся Пахом. — Пусть ответит на вопрос по уставу. Меня в райкоме спросили: «Что такое демократический централизм?»

Генка Дурнев растерянно смотрел в зал и молча переминался с ноги на ногу. Женька Третьяк полез в Устав. Полистав, сразу не нашел, и захлопнув тоненькую красную брошюрку, спросил Пахома:

— Ну и что же такое демократический централизм? Сам-то знаешь?

— Теперь знаю. Выборность всех руководящих органов комсомола сверху донизу, отчетность комсомольских органов, строгая комсомольская дисциплина и подчинение меньшинства большинству. И еще, обязательность решений высших органов для низших, — отрапортовал Пахом и, довольный, сел.