Двор. Баян и яблоко

22
18
20
22
24
26
28
30

— Да, с Володей и другими у меня, действительно, был недавно разговор о том, как пишутся книги, — подтвердил Никишев.

— И они, погляди-ка, уже и афишу нарисовали… вот здесь, за шкафом, я ее нашел вместе вот с этой запиской, — и Семен с шумом развернул большую, из серой бумаги афишу, заботливо-наивно разрисованную разноцветными карандашами.

— Это уже сюрприз мне! — довольно пошутил Никишев.

— Верно здорово! Отовсюду будет видна такая нарядная афиша… остается только сегодняшнее число проставить!

— А как думаешь, Семен Петрович, народ соберется?

— Все придут! — горячо сказал Семен. — Ведь и то надо понять, что газета, где Юрков про нас неправду пропечатал, еще по рукам ходит и кое-кто над ней мозгует для своей выгоды. Эти настроения тоже разбить надо… Согласен? Вот и хорошо.

Семен опять подумал, и лицо его понимающе просветлело.

— То, что ты, Андрей Матвеич, нам прочтешь, — это ведь тоже печать в будущем… и, видать, ты нас подводить не собираешься. Что же, идет, Андрей Матвеич! Порастряси наши головы, товарищ комиссар.

Семена не было видно до самого вечера. Уж в сумерки, торжественный, побритый и причесанный, вошел он к Никишеву и провозгласил:

— Аудитория готова, массы ждут!

Первый, с кем встретился взглядом Никишев, был Володя Наркизов: откинувшись на спинку стула и сложив руки на груди, он следил за всем искрящимися любопытством глазами. Валентина-«молодушка» сидела позади него, кутая в короткий платок голые локти. Она стеснялась всей этой необычной обстановки, при которой не требовалась работа ее сильных, ловких рук.

Николай курил исподтишка в кулак, решив остаться здесь из-за «уваженья к научному человеку», намерений которого он все же не понимал, и ради жены: что ж, молода, пусть позабавится.

Ефим нетерпеливо ухмылялся: Семен обещал, что читать будут и о нем, бригадире Колпине. Все эти дни Ефим чувствовал себя не только помолодевшим, но и дальновидным, настойчивым и совсем не глупым человеком. После «падения власти» Устиньи у себя дома Ефим правил, как бесспорный победитель — спокойно и великодушно. Ради торжественного случая он надел новую сатиновую рубаху; она шикарно шумела и топорщилась на плечах и груди. Но ворот был велик настолько, что Ефиму приходилось то и дело высвобождать свою короткую клочковатую бороденку, смешно щекотавшую шею.

Шура стояла, прислонясь к окну. Она приветливо кивнула Никишеву и лукаво шевельнула бровью, точно безмолвно предупреждая его: я понимаю, вы душевное дело задумали, Андрей Матвеич! Ее посветлевшее за эти дни лицо, с большими сияющими глазами, как бы говорило: не могу я, не в силах скрывать моего счастья! Она, возможно, и не замечала, как следит за ней Семен Коврин. Он хитрил: привстав со стула во втором ряду, он как бы заботился о том, что делается в комнате, а сам переводил глаза на милый его сердцу профиль женщины у окна.

Петря Радушев появился позже всех. Зеленоватый взгляд Петри, стремительно порхнувший по нескольким десяткам голов, выразил досаду и удивление. Собрание, похоже, не скоро кончится, — московский гость намерен «прохлаждаться». Петря Радушев повернулся было, чтоб улизнуть, но напряженный, словно чудес ожидающий взгляд Семена пригвоздил его к месту. Петря скромно присел на лавку у стены, точно только для этого и пришел. Усевшись, Петря понял, что погиб на целый час, а то и больше, смотря по тому, как «разойдется» москвич и насколько хватит терпения у Семена, который (странно и непонятно) поддерживает эту затею.

Семен, как было условлено, открыл собрание. Он посоветовал всем «со вниманием слушать полезное и важное произведение» и при этом «мотать на ус, так как данное произведение основано на всамделишной жизни».

Вначале описывалось весеннее цветение садов. Это, правда, был особенно роскошный сад, первый рожденный воображением Никишева сад и потому особенно ему полюбившийся. В картине этого сада слились впечатления многих когда-либо виденных Никишевым садов средней полосы, Одесщины и Крыма. Бело-розовые пышные ветки колыхались над молодой травой пенными, благоухающими облаками, которые вот-вот улетят в золотистое, как свежий мед, небо. Сады цвели.

— Батюшки, да это ж про наши сады! — тонким, полным радостной догадки голосом сказал Володя Наркизов. — Ей-богу, про наши!

— Ш-ш!.. — погрозил Петря.

Цветенье яблонь Валя будто видела вновь и сладкий их запах слышала так сильно, что казалось, только сейчас пришла в сад. Она вспомнила, как однажды в сумерки прошелся с ней по саду Борис Шмалев, тогда только что объявившийся в здешних местах. Он тихонько, словно по секрету, играл на баяне и расспрашивал ее, как идет жизнь. Она, Валя, хоть и стеснялась своих старых, просто дегтем мазанных башмаков, все же шла, не чуя ног, пылая счастливым румянцем. Под конец Шмалев посоветовал ей «не выходить замуж рано», и она, сразу же радостно согласившись, уверила его, что про такую «блажь» она и думать не хочет. Но ведь это была неправда: уже тогда ее начали сватать за Николая. Изругать же это дело «блажью» ей в ту минуту ничего не стоило: ведь ей улыбались, словно обещая что-то, ласковые серые глаза, а баян ворковал, сущий голубь под крышей. Шмалев больше никогда не гулял с ней. Да и вскоре Валя, заметив, как он играет на баяне явно для Шуры, с ужасом и стыдом корила себя: как она, Валька, дура богова, могла подумать, что на нее обратил внимание такой человек? И разве могло у нее быть такое невозможное счастье?.. Вот тогда она без колебания решила пойти за вдового Николая Самохина, благо еще и жалела его заброшенных детишек. Вспомнив сейчас обо всем этом, Валя даже спрятала лицо в платок, вдруг испугавшись, как бы не настиг ее из прошлых дней предательский румянец стыда и блаженства.