Двор. Баян и яблоко

22
18
20
22
24
26
28
30

— Нездоровится, что ли? — заботливо шепнул на ухо муж и поправил ей платок на плечах.

Она отрицательно покачала головой, вдруг устыдившись его теплых преданных глаз. Не она ли тогда, опьяненная свиданьем в саду, насмехалась при подружках над Николаем: и бородат, и смешон, и ребятишки у него грязные и сопливые, а он сам басит, как дьякон-пропойца. И ведь опять это все было неправда: Николая она уважала. Просто она сама была глупой и доверчивой девчонкой.

Вале вспомнилось объятие мужа после ссоры в первую ночь: он так сильно и бережно прижал ее к своей широкой груди, что, казалось, защитил ее от всех бед на свете. Она вспомнила младшего его двухлетнего сынишку, его маленький, болтливый, всегда ей улыбающийся рот. Сколько она сейчас получила в жизни, а как она к этому шла?!

Валя с силой заморгала, чтобы спугнуть слезы стыда и отвращения к своим поступкам, к своей слабой, чуть не потерянной душе.

А повествование вело слушателей дальше — к уже зреющим садам; они обещали верное, полное соков жизни богатство. Яблоко, полновесное, румяное, будто наступало со страниц будущей книги на окружные пустоши, на пыльные степные дороги, пропадающие без радости под суховеями и дождями; сады ширились все дальше по берегам реки. Яблоко наливалось, раскидывая густые тени, перед которыми отступала палящая жара. Яблони впивались своими деятельными корнями в заброшенную землю, — и та, побежденная, молодела, тучнела и воздавала сторицей за человеческое упорство. Люди, вдоволь поборовшись с ней, как завоеватели почетных и бескровных трофеев, селились вокруг шумных, отяжелевших плодородием садов.

Слушая чтение, Семен вспомнил свои беседы с рабочими-шефами о садах, как об источниках здоровья и красоты земной, которая откроется миллионам трудовых людей. Рабочий класс многие-многие годы о воде, о зелени тосковал, и кому как не ему помогать крестьянству насаждать по всей стране сады, можно сказать, еще невиданные на всей планете. В этих садах люди будут драться за каждое яблоко, как за уголь и железо!

Чтение сначала напоминало Шуре некий дружный хоровод, где все певцы и танцоры подобрались один к одному. Она вдруг обнаружила в себе страшную тоску о слове, понятном каждому, пестром и ярком, как цветок, и вместе с тем таком простом и доходчивом для выражения всех человеческих чувств и мыслей. Потом восхищенная, она уже сравнивала эту речь с шумом ветра, гудками пароходов и голосами издалека слышимых и видимых ею людей, которых она, Шура, не в силах была коснуться. Но существование их было так же бесспорно, как облака на этом еще робко, сквозь дождь сверкающем небе. «Вот ведь дар у людей какой», — думала она с благодарной завистью, похожей скорее на боль. — Это за деньги не купишь».

И ее с новой силой охватила жажда обладать этими дарами, которые не купишь, не взвесишь, не прощупаешь, а в жизни от которых как бы прибавляется воздуха, света, тепла. Шура видела это по лицу Семена, невольно даже рассмешившему ее: полуоткрыв рот и детски-изумленно подняв брови, он как бы видел перед собой пейзаж, возникающий со страниц испещренной пометками никишевской тетради. Он видел широкое шоссе, по которому проносились одна за другой грузовые и легковые машины; он видел придорожные молоденькие липки, которые, как девушки, весело шумели им навстречу. Он видел просторную площадь в солнечном слепящем глаза кольце домов, слышал пронзительный свисток паровоза с новой железнодорожной ветки. Обо всем этом мечтали, предвидели в будущем люди, которые подобно им, колхозникам артели «Коммунистический путь», насаждали сады. С легкостью птицы перемахнув через вереницу годов, садовый город в мечтах этих людей жил полной, преображенной жизнью, создаваемой их собственными руками. И в этом мог быть участником и он, Семен Коврин, бывший питерский матрос. Да, немало пришлось и ему повоевать, немало испытаний вынести, а все же и он доказывает людям, какой может быть жизнь!

Ефим Колпин, хотя и заинтересовался городом-садом, но все же с нетерпением ждал, когда он услышит про свои труды. Ефим, недавно боявшийся даже лишнего упоминания своего скромного имени, теперь хотел, чтобы о нем говорили и громким голосом призывали его, как главную опору во всех делах. Но пока что о нем ничего не говорилось, и Ефим, заскучав, деликатно зевнул.

История девушки, которую, по всем видимостям, смущал своими песнями и игрой ловкий парень-баянист, мало его трогала. У него самого уж давненько была своя история с девушкой, которая, как все знают, превратилась потом в свирепую бабищу. Нет, хватит с него опыта по женской части.

Ефим встретился глазами с Петрей и понял, что и тот против девушки.

Радушев кивал Ефиму, показывая на дверь. Но Ефиму было труднее уйти: он сидел в середине ряда, и выходить, беспокоя людей, было неудобно. Взглянув с завистью на поднявшегося со своего места Петрю, Ефим застыл от скуки: история девушки казалась ему совершенно лишней.

По дороге домой Радушев встретился с Борисом Шмалевым.

— Для чего это нынче у нас публику афишей зазывали, Петр Андреич?

— Тебя вот только там не хватало! — нелюбезно бросил Петря.

— Да уж, видно, не очень интересно, ежели Радушеву не понравилось. И я не желаю.

— Отчего же… — смутился Петря. — Поди послушай, там товарищ Никишев всякие россказни читает.

И Петря, торопясь залечь пораньше на боковую, не заметил выражения лица Бориса Шмалева.

…А между тем с девушкой в повествовании творилось неладное. У девушки были прекрасное здоровье, сильные руки и крепкое уменье работать. Она пела, как кенарь, ведя свой дымный старенький трактор. Но вечером, когда меркли сады и стихал шум работы, девушка сухими и тоскующими глазами всматривалась в подслеповатое миганье избяных огней. У девушки был. живой, впечатлительный ум, он голодал в бездействии. Скучая, она шла к реке, где собиралась молодежь. Красивый гармонист выводил тягучую старинную песню.

— Кино бы на вольном воздухе в такую погоду, — мечтала девушка. — Почитать бы газеты, книги, узнавать бы, как всюду на свете люди живут…