Двор. Баян и яблоко

22
18
20
22
24
26
28
30

— Чего захотели, прелесть моя, — с развязной нежностью отвечал баянист. — На такие глупости наше руководство денег не отпустит. Работаете, чертовы дети, мало-мало сыты — и цыц, чего еще?

Девушка обиделась за руководство и заспорила с баянистом, но… переливы его гармони и его то призывно-ласковые, то полынные песни расстраивали ее душу. До зари гуляла она с гармонистом и слушала его лукавые речи.

Шуре стало жарко: в облике этой девушки и гармониста она узнала многие свои переживания, а временами и безвольное любопытство, с каким она слушала Шмалева. Судьба девушки, о которой читал Никишев, что ночью гуляла с баянистом, угадывалась Шурой — он хитер, ловок, он покорит ту девушку. Но ведь и с ней, Шурой, могло случиться то же самое!.. И как бы тогда воспринимала она картину теплой ночи с ласково-вкрадчивыми уговорами ловкого молодца! Каким нестерпимым униженьем дышала бы ей в лицо эта ночь!

Гармонист, красивый и ловкий, казалось, так и носился у всех перед глазами, как праздничный гость на тройке с бубенцами, для которого не опасны ни едкая забота, ни черный труд.

— Гладок, подл! — (шепнул про себя Семен, скрипнув зубами. Да, теперь он особенно глубоко сознавал, как сильно ненавидел этого человека!

— Уж это хахаль! — подтвердил встряхнувшийся Ефим.

Этому парню, похожему на праздничного гостя («таким и в великий пост лаковые сапоги нипочем»), этому парню в самом деле везло не по заслугам. Доверчивая молодая дружба льнула к нему, как пчела к цветку. Его панибратская снисходительность к человеческим слабостям притягивала к нему каждого хотя бы на время ослабевшего или несознательного. Туманные обнадеживания баяниста приятно обволакивали головы, как дымок сухого костра. Он был тароват на песни, на ласку, на обещанья, как путник, присевший у огонька и чуждый соленых будничных забот. Он был легок на подъем, как птица, и равнодушен ко всему; а вместе с тем, как темный колодезь, он принимал в себя все гнилые стоки и ручьи человеческих пороков, возле него у людей словно кружилась голова. Он всем что-то обещал, манил куда-то, но никто не смог бы получить от него и капли воды.

— Вот аховый! — простодушно восхитился Ефим, не совсем ясно понимая, что же будет дальше.

— Прямой подлец и обманщик! — наставительно, шепотом поправил его Николай Самохин, покосившись на жену. Валя совсем присмирела, и круглые ее локти жалко розовели из-под короткой шали.

Семен взглянул на опущенное к тетради лицо читающего друга, загоревшее под деревенским солнцем.

«Учишь, товарищ комиссар? — думал Семен. — Много ума накопил за эти годы, хитер стал на свежую воду выводить. Учи, учи», — бормотал он про себя, вдруг поняв хитрость старого начальника. Давно бы надо было ему, Семену, не боясь показать свою ненависть, прогнать из колхоза нахального и двоедушного человека. Семен, вспыхнув, посмотрел на Шуру — и вдруг встретился с ее большими задумчивыми и расстроенными глазами.

«Пойми же, — будто говорили они Семену, — ведь так и со мной могло быть… я ведь так же вот не думала, не догадывалась…»

«Разве меня недостало бы, чтобы тебе помочь?» — казалось, так же безмолвно отвечали Шуре глаза Семена. И, словно клянясь ей в этом, он прижал руку к бурно забившемуся сердцу.

Чтение шло все дальше.

…В садах уже начался сбор. В одном из ударников Ефим Колпин определенно признал себя. Он уже не мог сидеть спокойно от гордости: разве без него, Ефима, что-нибудь обойдется? Досадно только, что у этого бригадира были иные имя и фамилия, а Ефим жаждал, чтобы «все государство» знало его по имени и отчеству. Однако история его возвышения на работе и в семье во всем напоминала его собственную. Да и всем слушателям нетрудно было это понять. На него оглядывались, а он даже краснел от радости. Оглядывались и на Устинью: в одной лихой и скандальной бабе, как в родной ее сестре, так и виделась всем Устинья. Но Ефим, уважаемый людьми и потому добрый, старался умерить общую насмешку по отношению к Устинье. Он многозначительно кивал, чтобы показать всем: ничего, братцы, и с ее нравом можно сладить, и так и будет! Но последовавшие после этого события огорчили Ефима. Оказалось, что совсем рядом с уважаемым ударником (в котором он узнал себя) красивый лодырь предал хорошую девушку. Она доверяла ему, жалела, как бывшего батрака, и считала, что он хлебнул той же горькой доли, что и она. Потому она и доверилась его обещаниям, приняла его в свою бригаду. Но он не из тех, кто хочет и любит работать, он развалил работу ее бригады, и девушка-бригадир страдала от позора.

— Значит, не всякому доверяй! — не сдержавшись, крикнул Ефим.

Девушку в самом деле теперь ему было жалко от души. Он случайно взглянул на Шуру — и даже испугался своей внезапной догадки: «Да ведь вот же она, девушка-то!»

Девушка, которую предали, металась по опустевшим садам, скрываясь от любопытных глаз. Другая, совсем молодая и неопытная устремилась по ее следам. Она догнала ее на глухой дорожке и крепко обняла, полная жалости и понимания. Да, они обе страдают из-за одного человека, каждая по-своему дорого платя за минуты доверия к нему, а он заплатил им местью, насмешкой, униженьем.

У Вали никогда не было с Шурой разговора о Борисе Шмалеве, но ведь это всегда могло случиться, и они обе увидели бы, какой это жестокий и неверный человек и как мало обе они для него значат.

Валя почти со страхом взглянула на Шуру, которая теперь могла узнать ее тайну. А Шура посмотрела на нее пристально и печально, будто вместе они переболели изнурительной и странной болезнью. Валя вдруг почувствовала себя равноправной Шуре и совсем взрослой, Валентиной Васильевной, хоть и названой, а все же матерью четырех детей. Вполглаза увидала она обеспокоенный взгляд мужа и совестливо почувствовала себя защищенной от всех злых ветров. Вдруг она вспомнила зимний день, хрусткий и розовый от мороза, и себя — в протоптанных валенках, с голыми коленками, продрогшую на ледяном ветру, и невозможное счастье, Борис Шмалев, в оранжевом полушубке, гремя баяном и бубенцами, нагло скаля сахарные зубы, несется мимо, мимо, того и гляди заденет ее на повороте озорной оглоблей… И она, Валька, дура богова, забыв все это, служила ему для того, чтобы он трусливо, как собака незаконную добычу, предал ее стыду и страху в самый, казалось бы, торжественный день ее жизни.