Идя за ним, Степан успевал заметить десятки взглядов, которые проводили его. Словно физически ощущая на себе острый холодок, идущий от этих взглядов, Степан вдруг почувствовал в них то же самое недовольство и суровость, что и во взгляде и словах Демида. Невольно поеживаясь спиной, Баюков вошел в низковатую кухню. Было в ней чисто, но неуютно. Бревенчатые стены и нависший потолок избы, прослужившей нескольким крестьянским поколениям, почернели от старости. Невестка Демида, молоденькая женщина с круглым, нежнорумяным лицом, бойко двигая худенькими локтями, мыла с дресвой толстую, выщербленную временем столешницу.
Демид указал Степану место рядом с собой на широкой лавке у окна и сказал снохе:
— Поторапливайся-ка, Настасья.
Молодая женщина еще быстрее задвигала локтями.
Демид, задумчиво усмехнувшись, обратился к Степану:
— Вот этак трижды на дню наши бабы столешницу моют — на ней ведь отродясь скатертки не бывало. А ведь охота и нам на скатертке или на клееночке кушать. Верно, что ли, Настасья?
— Да уж, конечно, так, — весело ответила сноха, смывая дресву со стола. — Вот в новом году такую скатертку тут постелем, что любо-дорого!
— Видишь? — кивнув ей вслед, молвил Степану Демид. — Кого ни возьми, каждый чего-то ждет от нашего тоза. Вот и не надо, значит, дух угашать в народе.
— Да разве я… — начал было Баюков, но Демид движением руки остановил его.
— Вот ты меня и Финогена попрекнул, что мы с Корзуниными в одну, дескать, дуду загудели. Эх, не то, брат, не то… У них своя линия, у нас — своя. Они хотят побольше содрать с тебя, чтобы кусок для их ненасытной пасти был пожирнее. А мы обсудили так: ежели видим, что человек, беспомощный, слабый, в корзунинской пасти пропадает, надо помочь ему из этой пасти вырваться. Вот ты и помоги, ты зачни, а мы, общество, каждый хотя и по малости, а к твоему даянию прибавим — и вызволим бедную бабу из ямы. Погоди, погоди… Горько нам, Степан Андреич, что ты всю эту погибель человечью видишь — и отворачиваешься. А ты ведь во сто крат сильнее и умнее этих двух разнесчастных — Марины и Платона. А почему нам так охота, чтобы ты обиду свою забыл, а людям помог подняться? Степан Андреич, дорогой ты для нас человек! Ты партийный, Красная Армия тебя образовала… Вот и хотим мы, чтобы ты был и умен, и силен, и чист был, как стеклышко… Понимаешь ты это?
— Как не понять! — усмехнулся Степан. — Но почему это вам, товарищи, охота из меня святого сделать? Неужто, по-вашему, так легко обиду забыть, когда она все еще у меня в сердце кипит?.. Легко ли человеку, когда его родная жена недругом стала, обманывала, двор разоряла?
— Эх, Степан Андреич! — горестно вздохнул Финоген. — Ты теперь не о том только помни, что она тебе жена была, — ты о том помни, что мы тебя вожаком считаем… что мы тебя уважаем и доверяем тебе.
— За это спасибо, Финоген Петрович. Доверие народное всех богатств дороже, я всегда так считал.
Степан замолчал и только сейчас ощутил в груди тепло, которое словно изливалось на него из неторопливой речи Финогена.
— А помочь Марине… что ж… я готов, — продолжал он, сначала с заминкой, а потом все тверже. — Действительно, может, ваша правда: лучше Марине и этому… Платону уйти из корзунинского двора… Как я смогу этому помочь — уж разрешите мне подумать.
— Подумай, родной, подумай. Тебе больше дано, с тебя больше и спросится.
Лучшего момента, чем сейчас, передать Баюкову просьбу Платона и Марины принять их в товарищество не следовало и ожидать. Финоген пошептался с Демидом и передал Баюкову просьбу.
— Под твое, слышь, руководительство, Степан Андреич, эти двое пойдут, прямо сказать, всей душой. Примем их… а?
Это было неожиданно. У Степана вдруг мелькнуло было сомнение насчет того, сумеет ли Платон сразу и с пользой включиться в это общее дело.
Но так хотелось сберечь в груди это влившееся в нее тепло, что Баюков не стал возражать.