Аистов-цвет

22
18
20
22
24
26
28
30

Боевая моя подруга! А сегодня скажу тебе о такой моей радости и тревоге: уже меня переводят из Хатвана в казармы Бабеля в Келенфельде. Разве не радость это — знать и чувствовать, что ты уже не госпитальный человек. Но тревога треплет меня, как лихорадка забивает эту радость.

Спросишь, отчего? Да ведь позавчера французский волк в овечьей шкуре пан Клемансо прислал Бела Куну ультимативную телеграмму. Наверно, и ты уже знаешь, какую, думаю, ваши газеты писали об этом. Он хочет, чтобы наши красные воины отступили из Словакии на какую-то линию. Будто румыны и чехи сделают то же самое, наступит мир и уже никто ни на кого не нападет. Что ты сказала бы на это, разумница моя? А у нас знающие вояки говорят, что Клемансо писал эту ноту под диктовку еще большего волка — американского мирителя Вильсона. И конференцию в Париже они только для того собрали, чтобы, закрывшись добрыми словами, злое дело чинить. Разве не сказала бы и ты: «Беда овцам, которых волки пасут». А Бела Кун, выходит, поверил. А вчера уже и Всевенгерский съезд решил, чтобы Красная Армия отошла из словацких городов, которые освободила. Сердце мое беду чует, на сердце у меня тревога, а кто ее развеет, кто? Ты далеко, а бойцы, что вокруг меня, чувствуют себя, как и я. Может, скажешь: «Юра, и мне не легко». Скажешь или нет, а знаю, что так оно и есть. Ведь армия Галера пошла уже в наступление. А разве польское панство, расправившись с галицкими украинцами, не захочет двинуться дальше? Ведь мечтает оно о Польше «от можа до можа». И новая беда скалит уже свои зубы, а у вас и без того бед достаточно. Наши газеты «Непсава», «Русская правда» и «Червона Украина» о том нам все рассказывают. А я так мечтал, что наша Красная Армия и ваша скоро подадут друг дружке руки, станем мы, как звезды, рядом и я напьюсь света ясного из твоих глаз. А то все тучи и тучи. И что ни напасть, то на нашу землю.

И уже вот она, здесь, в Будапеште. Прощаюсь с тобой, моя ясная, беру карабин и иду, иду в бой на это хищное смочище, на контру венгерскую, что таилась, а теперь раскрыла свою пасть. Ты слышишь это, Уленька? Пожелай, пожелай мне вернуться из этого боя.

И я вернулся, я жив! Чувствую, чувствую, ты спросила бы, как это все началось и чем кончилось. А началась эта муть здесь в Будапеште, в Энгельс-казарме. Старая офицерня, что пристроилась к нашей революции, скрывала свои тайные мысли, а 24 июня они брызнули кровью. Обманом были втянуты в это дело и многие наши солдаты. Из Энгельс-казармы дым измены перекинулся в Атольфен, в казарму матросов. Три монитора во весь дух неслись по Дунаю и уже не под красными знаменами, а под красно-бело-зелеными. Дали три пушечных выстрела по гостинице «Гунгария». А там заседает Бела Кун, там мозг нашей революции. Им удалось это, потому что мы еще не успели подойти.

Из Будапешта эти мониторы двинулись по Дунаю в Уй-Пешт и там успели выстрелить семь раз.

А паны-юнкера из Академии Людовика, как только мониторы появились на Дунае, начали свой заговор чинить. Наверно, выстрелы с этих мониторов были для них знаком. На площади Марии-Терезы они захватили почту и телефонную станцию «Иосиф». Удалось им это, нечего правду скрывать. Было это, Уленька, было.

Но хорошо, что наши красные солдаты и рабочие Будапешта не дали им опомниться, осадили этот дом: контра, сдавайся или погибай! Нет, пропадать им неохота, все сложили оружие, вышли по одному. Но наших бойцов порядочно поранили.

А я был не в том бою, а возле самой Академии Людовика — в центре заговора. И такая в природе была благодать. Уже подкрадывался июньский вечер. Сыпал вокруг солнечные лучи, а в запасе держал звезды. Улицы Будапешта были полны людей, в садах играли дети. А молодые школяры-академики понадевали свою белую парадную форму, чтобы в ней расстреливать наше святое дело.

Политический уполномоченный 32-го полка пехоты, такой славный коммунист Леви, первым вступил с ними в переговоры. Потребовал, чтобы они передали нам все пулеметы.

А они ответили пулями. И упал наш Леви. Всю ночь мы вели бой с этими хищниками в белой форме. А в шесть десять утра наш военный комендант товарищ Гавбрих отдал им приказ сдаться до шести тридцати. Они должны были поодиночке выйти из дома, иначе мы ударили бы из орудия. Бунтовщики так и сделали, не могли больше сопротивляться нашей силе. Но в этом бою мы потеряли семнадцать наших солдат. А меня пуля миновала, и вот я беседую с тобой, потому что это радость — даже на расстоянии, в мыслях поговорить с милым сердцу человеком. И хоть бунт этот уже кончился, жар боя еще не выдохся из моего сердца.

Уже газета «Червона Украина» рассказала, как получилось дальше с теми тремя мониторами, что понеслись из Будапешта на Уй-Пешт. Там они как открыли стрельбу — поранили много невинного люда, женщин и детей.

Директория Уй-Пешта ударила тревогу, созвала рабочий совет, а тут еще на бывшей кожевенной фабрике Мастнера появился красно-бело-зеленый флаг, и охрана нацепила на фуражки свои старые кокарды. Из той фабрики выехала было машина с бунтовщиками, под тем же красно-бело-зеленым флагом, но рабочие других фабрик успели организоваться и перехватили ее. Пишут, там был жестокий бой. Всех этих мятежников рабочие одолели и перестреляли там же, возле ворот фабрики. А мониторы бросились наутек. Говорят, с них поразбежалось много матросов. А теперь приходят в главный штаб Красной Армии, просятся, чтобы их вернули назад в красное войско, и рассказывают, как взбаламутили их офицеры.

О, эти офицерики всегда будут искать подходящей минуты, чтоб сделать свое. А их взяли в Красную Армию, доверили команду.

«А что было делать нам, если они просились, — объяснял нам еще раньше Кароль, а потом и Леви. — Перестрелять? Но мы ненападающих не бьем. Прогнать? Это значит — отбросить их в другую сторону. И мы им поверили, взяли, потому что они знали военное дело, а мы своих офицеров вышколить еще не успели».

Вот какая беда, Уленька, у нас. А этой старой офицерни, что командует нами, ой-ой как много. А какие кровавые фортели она выкинет еще. Политический уполномоченный Леви уже жизнь положил за свое доверие.

Но сейчас, моя звездочка, вся эта контра уже задушена, и я на радостях беседую с тобой. Доходит ли до тебя моя речь? А может, и ты уже в той самой дороге, куда Леви ушел и твой брат Ларион?.. Но для меня ты всегда будешь живая, как самая светлая звезда на небе, пока я ее вижу.

Вчера мы хоронили наших красных воинов, павших в бою с контрой. Гробы их, в катафалках, поставили перед парламентом. Тысячи людей пришли отдать им последний долг. Красные и черные флаги, как оранжевое и темно-дымное пламя, охватили весь город. И как грустно играл оркестр. От парламента длинная процессия пошла через весь Будапешт. Шли улицами Андреаш, Керут, Ракоци — к самому большому кладбищу в Будапеште Керепеши. Первыми за гробами шли Бела Кун и другие высокие лица, а потом наша бригада и бесчисленное множество будапештцев. И в этой многолюдной процессии, слушая прощальную музыку, я все думал, девушка моя, что, может, и мне придется сложить здесь свою голову, так и не повидавшись с тобой. Но нет уже мне иной дороги, кроме нашей борьбы, — говорил я себе. И эти слова мои были словно клятвой в тот памятный, печальный для нашей революции день.

XIII

Гонит меня моя тревога к командиру — проситься, чтобы отпустил съездить в Хатван, хочу проведать в госпитале тяжелораненых русских солдат, с которыми лежал. Тогда я с ними не смог наговориться, потому что мучились, стонали. Кто знает, как кончилась их мука, потащила ли их в могилу или вернула к жизни.

Мой командир слушает это, а думает свое.