Аистов-цвет

22
18
20
22
24
26
28
30

После Бела Куна говорил и он, а когда уже митинг подходил к концу, Калиныч сказал мне:

— О, я вижу, ты повеселел. Я хочу, Юрко, танцевать на твоей свадьбе…

XIV

«Наступаем!» Об этом не говорится вслух, но каждый боец это чувствует. Этим наполнена и звонкая, душевная солдатская песня, которая звучит чуть ли не в каждом вагоне.

И мы с Калинычем тоже сидим в поезде. И нас обдает жаром эта неудержимая песня. В одном вагоне поют «Сидит Пинтя, да в темнице», в другом — «Посередь села груша, гой я, я!», а в нашем:

В воскресенье утром, раз. Еще солнце спало, два, Молодой солдатик, шумарияра, По казарме ходит, юхана! По казарме ходит, раз, Желту саблю носит, два. У пана офицера, шумарияра, Дозволенья просит, юхана!

Хоть разные песни звенят вокруг: и грустные и веселые, да сердце мое во всем этом слышит одну — свою песню.

Оно поет и пляшет на моей свадьбе с Улей, которую предсказывает мне Калиныч. А почему бы нет? Ведь так получается, что опять наша берет. Ведь красные воины — из русинской дивизии — славой себя покрывают на фронтах. А тому отряду, который 20 июля первым перешел Тису возле Токая и в кровавых боях очистил от врага Соболч и занял те позиции, которые были в руках румын, мы с Калинычем везем денежное поощрение от главного командования. Каждый воин должен получить по двести крон. А может, среди этих солдат я увижу Кароля и Яноша, да и с теми хлопцами встречусь, которых я призывал в Красную Армию.

Сколько радостных надежд! И все это еще радостнее переживать, если вчера еще совсем было погасли надежды на нашу победу, на мою с Улей встречу.

Говорил Калиныч, что теперь нам остается только положиться на свои собственные силы. Ой! Ой! Я один так себя чувствую, что сам полмира с этой контрой повалил бы. А сколько у нас таких. Ведь там, где моя Уля, только собственными силами и отстаивают свою звездочку красную. Кто им поможет, откуда облегчения ждать? А разве мы не первая для них помощь будем, если раздавим этот антантовский гадючник, чтобы не полз дальше? Мы, мы! Наша революция должна ослепить им глаза, так прожечь своим огнем, чтобы скорчились и передохли сами, если мы их всех не перебьем. Уленька, слышишь, как я все это понимаю?

Такими думами-раздумьями был я полон на пути от Геделле к Токаю.

Калиныч смотрит на меня, но дум моих, наверно, не угадывает. А только видит, как мои мечты весельем играют на лице, потому и говорит:

— Ты, Юрко, как я посмотрю, настоящий вояка, если так обрадовался, что скоро на фронте будем.

— Надеюсь, товарищ Калиныч, там хлопцев своих повидать.

И про Кароля, про Яноша уже ему рассказываю, и про Лариона, который жизнь свою отдал за наше дело, и о том, как я встретился с Молдавчуком.

Калиныч так все выслушал, словно это была его радость и его печаль.

— Не зря, Юрко, у нас говорят, что не мил свет, если друга нет. Я рад, что есть у тебя такие люди, которых ты опять хочешь увидеть. Еще больше радовался бы, если бы ты их живыми, здоровыми нашел. И я счастлив, Юрко, что ты на моей дороге повстречался. Хотел бы тебя всегда возле себя видеть. Но мое дело — разъезды. А ты, если встретишь своих хлопцев, захочешь с ними остаться. Верно ведь?

Мне было тяжело ему отвечать, что верно. Потому что уже сердце мое открыло себя, хочется ему, чтобы среди моих самых близких был и он, учитель из верховинского села Латирка, сын ужгородского рабочего.

— Где скажете, товарищ Калиныч, там и буду. У вас на то есть право, а я — боец революции. Хоть вижу, что с вами всегда можно к согласию прийти, но буду там, где делу нужнее. Разве не радость мне, что вы доверили мне быть возле вас.

И я крепче сжал в своих руках ручку от чемоданчика, в котором вез деньги для солдат.

А вокруг нас не утихала боевая песня, и всему этому добровольному воинству хотел бы я поклониться в ноги, за то, что с такой охотой подъезжало оно к фронтовой линии, будто ехало на веселый праздник, а не смерти в глаза посмотреть.