Немцы с удивлением смотрели на этих грязных тихих мужчин на улице. Ни для кого из этих солдат нет или почти нет разницы, нацисты эти немцы или нет; даже если они будут болтать без умолку, даже если будут распевать гимн США – они все равно немцы, и их не любят. Никто из солдат еще не забыл, что вереница наших мертвецов тянется до самой Африки.
Деревни вдоль Рейна сохранились очень неплохо. Конечно, они окружают Кёльн, а от Кёльна мало что осталось, но деревенским жителям в целом жаловаться не на что. У них крепкие дома, в каждом – небольшой подвал, где ночью спит множество немцев. Как говорят солдаты, они ни в чем не нуждаются: у них есть еда и одежда, уголь, постельные принадлежности, весь необходимый хозяйственный инвентарь, скот. Сами немцы тоже выглядят хорошо: упитанные, довольно чистые и опрятные, аккуратные и трудолюбивые. Они живут своей обычной жизнью в шестистах метрах от родной армии, которая теперь стала их врагом.
Назначенные нами бургомистры управляют людьми на основании указов, которые мы публикуем и расклеиваем на стенах. Немцы, кажется, любят указы и деловито выстраиваются в очереди, чтобы прочитать каждую новую бумагу. Мы пришли к одному бургомистру из прифронтовой деревни; он сказал, что он коммунист и наполовину еврей, и, вполне возможно, так оно и есть, но потрясающе, как много теперь в Германии коммунистов и полуевреев! Раньше он был рабочим, говорит, что многие люди в деревне в ярости от того, что он стал бургомистром; они думают, что из-за американцев он прыгнул выше головы. Если американцы уволят его, то его тут же убьют, – сказал он так сухо, будто это в порядке вещей.
– Получается, люди здесь – нацисты, – ответили мы.
– Нет, нет. Они просто считают, что я слишком хорошо устроился.
Мы сказали ему, что, видимо, они милейшие люди – эти его односельчане; нам вот кажется, что нет такого правила – убивать человека только за то, что у него хорошая работа.
Бургомистр с отчаянием в голосе говорил о будущем Германии, закончив свою речь тем, что Америка должна помочь его стране восстановиться. Мы удивленно выслушали эту тираду и спросили: почему, почему он думает, что Америка хоть что-то должна Германии? Он признал, что, возможно, у нас есть причины ненавидеть эту страну, но немцы надеются на наш известный всему миру гуманизм.
– Бред какой, – сказал сержант, который знал немецкий.
– Переведите ему «бред какой», – сказал лейтенант. – Откуда у него такие фантазии?
А дальше бургомистр продолжил: если американцы не оккупируют Германию на пятьдесят лет, то снова начнется война. Придет кто-нибудь с языком еще длиннее, чем у Гитлера, сказал бургомистр, придет и пообещает немцам все на свете, они развесят уши, и опять будет война.
– Вот в это я верю, – сказал лейтенант.
После аккуратных деревушек превращенный в руины Кёльн – мощное зрелище. Но увиденное нас не шокирует, что лишний раз доказывает: когда видишь что-то слишком часто, со временем острота восприятия теряется. И в нас нет скорби, когда мы смотрим на тотальное разрушение в Германии. По многим местам во многих странах мы скорбели – но не здесь. «Они сами напросились», – говорят наши солдаты.
Между двух гор битого кирпича, возле единственной сохранившейся стены какой-то немец установил тележку и продавал тюльпаны и нарциссы. Цветы выглядели немного безумно в таких декорациях, особенно если учесть, что в Кёльне не осталось домов, где можно было бы их поставить в вазу. Подъехали два молодых человека на велосипедах, один из них купил букет тюльпанов. Мы спросили его, зачем, а он ответил, что он голландец. Так что, конечно, ему нужны были тюльпаны – три года он провел в этом городе в качестве раба, а его друг – пять месяцев. Они были родом из Роттердама, и все произошедшее с Кёльном их полностью устраивало[63].
Продавец цветов тоже подошел поговорить. Да, это был его постоянный источник заработка; он проходил по восемнадцать километров в день, собирая цветы. (Теперь я задумываюсь, что по правилам ему разрешалось отходить от места жительства не более чем на шесть километров, поэтому не вполне ясно, как у него получалось так далеко забираться.) Он зарабатывал очень мало, но до начала оккупации продавал цветы больницам, а также некоторым старым клиентам. У него никого не осталось. Он собирался продолжать торговать цветами, пока они растут, а потом, возможно, переключиться на овощи. Вся его семья была мертва – все сорок два человека, включая бабушку и дедушку, родителей, жену и детей, сестер, их детей и мужей. Все они после воздушного налета остались погребены в одном подвале. Он достал из бумажника фотографии.
– От этой сестры, – сказал он, – мы нашли только туловище. Во время бомбежек мы много молились.
Садясь в джип, мы с двумя солдатами недоуменно обсуждали, почему он вообще с нами разговаривает; если бы сорок два наших родственника были убиты немецкими бомбами, мы бы не стали мило беседовать с немцами.
Вокруг нас собралась толпа; собрать толпу в любом месте очень легко – поскольку с немцами никто не разговаривает, кроме как по официальному поводу, достаточно просто сказать «Guten Tag», и они сбегутся. Это их стремление подружиться больше всего повергает нас в недоумение. Толпа была разношерстной, и все говорили одновременно. Я спросила их, когда в Германии дела пошли плохо, – потому что мой редактор дал задание об этом спросить. Я поспорила сама с собой, что угадаю ответ, – и выиграла.
– Дела в Германии идут плохо с 1933 года! – громко сказали все.
Я ответила: нет, я имею в виду военное время. Тогда все плохо с 1941 года. Почему? Из-за бомб.
– Danke schön, – сказала я. Потом спросила, на какую форму правления они рассчитывают после войны. Ответ снова угадала.